Вышеупомянутый арестант Павлов, постоянно занимаясь у смотрителя деланием столов, ширм и т. п. вещей и пользуясь снисхождением и доверием, по содействии его, смотрителя, доставал водку и неоднократно делал такие буйства, что нередко даже выламывал стекла у дверей, и все эти поступки всегда оканчивались тем, что смотритель для протрезвления посадит в секретную, но никогда не решался доводить до сведения его высокородия, зная, что в противном случае Павлов будет требовать возмездия за сделанные вещи. Кроме того, смотритель явно дозволяет Павлову иметь у себя наверху связь с арестанткой Коткиной, через что самое неоднократно происходили драки между Павловым и Курицыным, который еще до заключения в тюремный замок имел любовную связь, нередко случалось и то, что Курицын при встрече на коридоре с Коткиной наносил ей побои за то, что она решилась в настоящее время сблизиться с Павловым.
Что касается до ранее производимых им, смотрителем, злоупотреблений, то он, Сумароков, готов раскрыть таковые пред лицом его Высокородия. Арестант Шестаков подтвердит их, ибо, занимаясь у смотрителя в течение двух месяцев письмоводством по канцелярии, он знает все его поступки. Но как смотритель пригласил его к себе для занятий с платою по три руб. сер. в месяц, но таковых, несмотря на все его настояния, не имеет и по настоящее время получить, тогда как оный неоднократно обещался ему выдать, а при первом числе сего месяца беспременно хотел отдать самому или записать деньги эти на приход.
Смотритель, явясь двадцать восьмого ноября к нам в комнату и заметив какой-то беспорядок, вместо того чтобы обойтись кротко и человеколюбиво, поднял шум и крик по всему коридору, называл к тому же неприличными словами, как-то: животный и т.п. – и укорял содеянными поступками, отчего он, Сумароков, в пылу гнева своего не мог действительно ударять и решился напомнить смотрителю, что при неоднократном посещении г. Прокурора он никогда не замечал, чтобы его высокородие обошлись с ним невежливо, тем более грубо и дерзко, но смотритель, невзирая на все это, приказал отвесть меня в нетопленную секретную, где я ночевал на голых досках, тогда как простым арестантам выдавал всегда постель, которых в настоящее время смотритель всеми силами старается вооружить против меня.
В справедливости вышеизъясненных обстоятельств могут подтвердить находящийся на арестантской кухне повар Герасим Тюрин, сторож при тюремном замке унтер-офицер Андрей Ермолаев. Если хоть что-нибудь от меня несправедливо, готов понести тягчайшее наказание, как за ложный извет».
Из дознания. «... Он, г. Прокурор, считает, что написанное палачом верно. Содержащийся коллежский секретарь Никандр Шестаков постоянно с утра до вечерней зари занимался письмоводительством по канцелярии, и все книги у смотрителя ведутся Шестаковым, тогда как на основании существующих узаконений строго вменяется смотрителям в обязанность ни под каким предлогом не допускать арестантов к письмоводству. Смотритель же до такой степени скрытен, что сам переписал те бумаги, которые следуют или, лучше сказать, подаются его Высокородию.
В тюремном замке замечены следующие неисправности: в цейхгаузе нет никаких запасных вещей, у арестантов волосы на голове не подстрижены; в отделении женской больницы трех– и четырехлетние дети моют полы вместо взрослых; ключ от тюремной церкви оказался под подушкой у одного из арестантов; билеты у арестантов были до крайности испачканы, то стряпчий в течение страстной недели заменил новыми; арестантка Марья Плотникова получала орехи от рядового Павла Роева; немец Фелькнер ходил в город давать уроки немецкого; баня топится раз в две недели, хотя положено раз в неделю, покража четвертного билета у вольнонаемного палача Сумарокова не расследована должным образом и следы не найдены; по показаниям арестантов, оный палач был смотрителем Волковым неоднократно биваем через рукоприкладство, и сей палач ныне находится в крайне угнетенном состоянии духа...»
Смотритель Волков был вынужден по старости и немощности своей подать в отставку, что он и сделал. Через два месяца в губернских ведомостях появилось объявление: «Назначено в продажу с публичного торга имущество, оставшееся после смерти отставного поручика Волкова, заключающееся в ношатом платье и других вещах по оценке на 87 руб. 77 коп. Это имущество продается за неявкою для получения оного наследников. Торг будет производиться семнадцатого марта с 12 часов пополудни».
После семнадцати лет скитаний Донат Богошков вновь оказался в Архангельском тюремном замке, в прежней камере, а жизнь его окончательно замкнулась острогом. Будто вчера Донат вышел в этап, но весенняя распутица и бездорожье пересекли дорогу, и вот пришлось вернуться обратно. Но это лишь кажется нам, что жизнь наша равномерно длится от рождения до кончины: мы взрослеем, старимся, мучаемся и ложимся на жальник. Нет, наше быванье на земле похоже на дерево, которое по веснам одевается листвою, а по осени замирает в спячке, раздевшись и погрузившись в снега; жизнь наша многажды замирает и вспыхивает с новой силой, и лишь ты, занятый собою, этой будничной серой чередою дней, не замечаешь случившихся с тобою перемен...
Вошел Донат в камеру, отыскал свободное место, раскинул соломенный тюфяк, наладил белье, уселся на постель и, оглядев с пристрастием новых сожителей, почувствовал себя так мирно и покойно, будто, наскитавшись по чужим странам, наконец вернулся в родные домы, где никто уже не потревожит и можно дать отдых занемевшим членам.
По суду Донату Богошкову вышло шестьдесят плетей. Ему объявили приговор, заковали в ножные кандалы и отвели в особую камеру, где несколько дней он пробыл в одиночестве, пребывая в коротких раздумьях, нимало не жалуясь, не ропща на судьбу свою. Приходил священник, но Донат не принял его. Тюремный священник смерил Доната взглядом и, не противясь, ушел. Донат вспоминал прежнего себя и дивился смятенности прежней натуры, тому розжигу, что постоянно владел душою.
Как хотелось ему тогда убить любостая-прелестника Сумарокова, с какой жаждою томился он по той крови и с неведомым упорством шел по следу. Думалось: прольется кровь – и настанет облегчение, замирится скорбящее сердце, утихнет грудное жжение. Но ведь не поднялась тогда рука на исправника. Знать, есть мера мщенью, не переступи ее, ибо тогда ты сам скатишься в вертеп безумства. Слышь-ка, палач Сумароков, еще не настал час кары, опомнись, заплечный мастер, войди в разум. Перед казнью не о себе пекусь, но о тебе. Я не держу на тебя зла и под тяжкой плетью, помирая, быть может, в крови и слезах, более не нашлю на тебя проклятья. Но знай, что каждая капля крови, что брызнет на тебя из несчастного, распятого тела, прожжет кафтан твой, и в том месте на теле родится незаживаемая язва. И станешь ты прокаженным, побитым любострастной болезнью: заболеешь ты жаждою крови, и от этой охоты уже не напиться ею. Не рад я, палач, что мое проклятье достигло тебя и отразилось. Может, последнюю ночь живу я на свете, но нет сожаления и страха: завтра клочьями полетит мое мясо, и кровь мою подхватит родимый ветер и горстями кинет в толпу зевак, и не отвернуться им от кровавой росы. Не боюся я, не страшуся грядущего, ибо для этого, быть может, и рожден был. Братья мои, беловодцы! Настигну я вас и смиренно поклонюся за науку. Отец мой духовный, Учитель Елизарий, не устрашусь я и не дрогну; ежели где встретите на горних долах матушку мою да татушку, низко кланяйтесь им. Господи, если ты есть, дай руке палача мощи, а сердцу – силы, чтобы не колыбнулся его хитрый, изворотливый ум, чтобы не легла на душу его жалость. Нет ничего хуже жалости твоего врага, ибо она так же нечиста, как и его помыслы...
– Сошлись больным, – попросил Сумароков первого палача. – Хочу я знатно проучить этого злодея.
– Только не озлись. Мужик смирёной. Шкуру-то спусти, а душу его оставь в теле, – говорил Король, пристально глядя на подручного.
Смущал его лихорадочный, суетливый взгляд зарозовевших глаз, будто подпалило подручного изнутри. Согласился Король на просьбу Сумарокова, но втайне боялся чего-то, корил себя.
– А на что тебе его душа, кат? – насмешливо спросил Сумароков, последний раз оглядывая палаческое одеяние: сапоги яловые начищены, черная поддевка обихожена, круглая мерлушковая шапка направлена, плеть-треххвостка залежалась в ящике без работы. – Ее, быть может, давно Господь заждался, иль нет? Там тоже работники нужны, обед чтоб сварить, одежду направить, за слугами присмотреть. Может, пустим душу на волю?
– Злодей ты, барин! Я злодей, но ты пуще меня...
– Но-но, рваная ноздря!
– Да я к тому, что ежели озлишься, барин, то плечо занапрасно вытягнешь и должность тебе не исполнить. Я к тому лишь: шибко в азарт не входи. А так-то секи, милок, твоя воля. Коли душа лежит, дак почто не постегать.