Их выделяло среди студентов нечто откровенно независимое в поведении и взглядах, вольный дух Огарева и Герцена. К примеру, их трехцветные шарфы напоминали о флаге французской революции…
Сыскался повод к тому — и последовала высылка. Не в ишимские поселения, нет, — за «пылкость ума» отеческим остережением дубельтствующего московского жандармского полковника Шубинского Герцен был отправлен на жительство в Пермь, дальше был переведен в Вятку, затем — счастливой случайностью был удостоен милости быть переселенным ближе на восемьсот студеных верст, во Владимир, с той же чиновничьей каторгой в губернской канцелярии.
Из него «исходили лучшие силы ума и души». Если бы не письма Натали, кузины и почти ребенка. Невесты, потом жены. Ее заточение нищей воспитанницы в доме у деспотичной тетки и его неволя, сливаясь, дали им силы выстоять.
Каким законом, думает он сейчас, у него были отняты следствием и ссылками почти шесть лет? Но спасибо и за них. Он не разучился ставить вопросы, не изменил своему пути, и из гущи чиновничьей и безгласной крестьянской, раскольничьей и ссыльной жизни, из прочитанных книг стали видны отдаленные на них ответы вкупе с загадками сфинксова российского бытия.
Через четыре с половиной года окончилась первая ссылка. За это время, находясь во Владимире, он рискнул тайком появиться в Москве и увести Наташу из дома тетки Хованской. (Та и слышать не хотела о ссыльном Александре в женихи.) Они повенчались, поскольку для него невозможно стало долее жить без нее, одними тоскующими письмами, пусть даже его самовольный приезд в столицу мог обернуться для него новой ссылкой. Пронесло. А там вернувшийся из своей пензенской высылки Ник Огарев начал хлопотать через своих влиятельных родственников о разрешении им жительства в Москве.
Отец не вмешивался решительно в его судьбу. Любя Александра и остерегая, он не одобрял его несникающего нрава: всегда во весь рост да наперекор. Яковлев был из старых помещиков и вельмож с религией честолюбия: себя в узде держать, но также и — чести. Он и сам отошел от дел еще в четырехлетие палочного правления Павла I, но с властями не в ссоре, да и как себе представить такое, когда еще свежи предания молодости — его и обширнейшего круга его друзей и родственников: и в просвещенное-то царствование Екатерины, когда в пожилые годы стал портиться характер императрицы, сказав не ко времени вольность, можно было очнуться в Алексеевской равелине или без наследных деревень, а всего тремя десятилетиями раньше — испробовать и пыток.
Будучи уже в довольно пожилые годы путешественником на великом Рейне, Иван Алексеевич увез шестнадцатилетнюю дочь небогатого чиновника Луизу Гааг. Он был родовит и влиятелен, счел, что обещание обещанием, а жениться на ней — зазорно. Не занятый ничем в жизни и, пожалуй, ни к кому не привязанный, он быстро старел, становился неприязнен и спесив, жил взаперти с томами французских просветителей и имел неусыпной заботой единственно: добротное образование детей и сбережение своего здоровья. Неслышной тенью жила в доме Луиза Ивановна (отчество он ей дал по своему имени), мать Александра, почти никогда не бывавшая нигде, кроме городского особняка и подмосковной усадьбы. Старший сын Яковлева от крепостной крестьянки — Егор — был болезненным и не радовал Ивана Алексеевича. Младший же — во всем надежда, нешуточно даровит. А то, что Александр выходил в жизнь с как бы невсамделишной фамилией «немецкого русского», придуманной Иваном Алексеевичем в час умиления и сожаления: Герцен — близкий сердцу, херц, — так сын с первым офицерским чином в военной службе, или несколько подолее того в статской, получит дворянство. Старик Яковлев печалился теперь о пропущенных годах и подпорченной карьере сына, видел полезным выказать ему свое недовольство и — прости, господи, старого вольтерьянца! — считал не лишним, чтобы Александра слегка укатали крутые горки.
Вернулись Герцены в Москву уже с годовалым Сашей. Их встретил круг прежних друзей, еще университетских времен. Евгенинька Корш и Сазонов не преминули выказать, что он отстал в глуши, теперь исповедовали не Сен-Симона («Свобода, равенство, просвещение»), а диалектику Гегеля. И все же насколько взрослее своих сверстников он был. Старше на Владимир и Вятку, на многое, перечувствованное не над книгами. В этом он скоро догнал их.
Герцен становился признанным вожаком их прежнего московского кружка. Он привез из владимирской ссылки заготовки будущих философских работ, и его повесть «Записки одного молодого человека» решил опубликовать в петербургском журнале Виссарион Белинский. Тот считал, что давно уж не читал ничего, что бы так восхитило его. Поскольку автор произведения — человек, а не рыба: люди живут, а рыбы созерцают и читают книги, чтобы жить совершенно напротив тому… Эта повесть, вышедшая скоро под псевдонимом Искандер, — герценовское смятение и сомнение, спор бодрости и надежды с проницательно-желчным противником, который трезво расценивает настоящее, но бесплоден, поскольку верует в неизменяемость низостей жизни, так к чему прикладывать к ним руки? Руки опускаются… Старая истина, что все-превсе пишущий достает из своей души! Язвительный «трезвенник» и человек, решающийся расчищать конюшни Авгия, — раздвоение его души, взвесившей и увидевшей и — не отпрянувшей.
В двадцать девять лет он — известный в обеих столицах литератор. И решается, уступая настоянию отца, испробовать службу в Петербурге, в Министерстве иностранных дел.
Ехали в Питер по тому же тракту, что во Владимир. Но не заглянули туда. Он — их «венчальный городок», но и место неволи. Хорошо бы навсегда — мимо и прочь, дальше в жизнь. Какой бы она ни была порой… она хороша! У Натали и у Александра появились в ту пору в Москве и затем в Петербурге новые живые душой знакомцы: фантастическая личность — Бакунин, нежный и умный друг Грановский; Кавелин, Чаадаев, Белинский… «Только забрезжило…»
Старик Яковлев остерегал его перед отъездом: он ближе подходит к упрочению своего положения и снятию надзора, но и ближе к оку имперского орла. Грянуло неожиданно: рано утром — обыск, Натали что-то предобморочно шепчет и подает маленького Сашу, чтобы проститься. Позднее известие: у жены преждевременные роды, она в горячке, и смерть младенца…
Полицейский будочник ограбил прохожего — городское происшествие не из самых удивительных в Петербурге, и он мимоходом сообщал о том в письме к отцу. Для кого-то из чинов III Отделения это послужило ступенькой для возвышения по службе. Было доложено государю и получена его резолюция: возвратить в Вятку, бессрочно.
Все же он попытался объясниться. Распространение слухов, порочащих… Но разве это молва и слухи, а не происшествие? Или это он ограбил?.. Скелетообразно высохший старик, чиновник по особым поручениям III Отделения Сахтынский, был смущен мизерностью проступка. (Конечно же он и направил донос по инстанциям, не заглянув в суть его.) Он спросил: будет ли отзыв вашего министра о вас удовлетворительным? Александр надеялся на это. Чиновник заверил, что они совместно с Леонтием Васильевичем постараются смягчить решение государя, об отмене говорить бессмысленно.
Отзыв министра Строганова, раздраженного вмешательством сыскного ведомства, оказался блестящим. И вот Герцен в Новгороде. Для позолоты пилюли он был направлен туда советником губернской канцелярии — предел вожделений и мечтаний провинциального чиновника. Отныне каждый месяц — один из анекдотов петербургского правления — к нему поступали жандармские рапорты о поднадзорных, в том числе о нем самом.
В остальном все то же, без перемен.
В деревнях едят плохо. А уж в пост… Во время постов царит смертность между малолетними. Смотрят крестьяне угрюмо. Он не в обиде: где им различать господина советника среди прочих губернских мздоимцев. С чувством насилия над собой он должен был надевать по утрам дворянский мундир.
Просвещенный барин в селе Разуевке (на бумаге пишется — Зуевка), напротив, не даст проехать мимо усадьбы, встречает радушно — приличные люди друг другу рады… О советнике Герцене известно как о прогрессивном деятеле: после немалой борьбы он отдал под опеку отставного ротмистра, истязавшего дворовых. Тот едва не потерял дар речи от удивления и грозился его подстеречь. У зуевского помещика с гуманностью благополучно и дела идут неплохо: продал меду по двенадцати рублей пуд и трех девок — по ста рублей. (Николай Огарев, решившийся вскоре выпустить в своих деревнях крестьян из крепи, будет провозглашен такими же просвещенными соседями «поврежденным».)
Тогда же на дороге под Зуевкой его дожидался староста в тулупе, подвязанном полотенцем. «Александр Иванович, милостивец…» — грохнулся в ноги. Зуевский барин велят, чтобы «свободно прогуливались» возле его усадьбы в его приезды. Самое для них невыполнимое…