– Но ведь ты же один из нас, малыш! – вот что сказал мой хозяин, глядя поверх очков на меня, шестилетнего мальца. – Как же мы будем жить без тебя, Джанни?
Ну, и чтоб от нас был хоть какой-то прок, нас приставили поворачивать шампуры над огнем да бегать за растопкой.
Кристина обожала меня, да и все остальные тетеньки в доме тоже, особенно одна служанка по имени Анна, пусть она была всего-то на три года старше меня, вся такая из себя маленькая, пухленькая, красивенькая и опрятная.
К тому времени мой хозяин, мастер Фернандо Фазан, взял себе красивую толстую женушку с такой здоровой, прямо как башня, прической. Мой хозяин частенько наведывался в Перу, там он занимался всякими своими делами. Но в его отсутствие все шло должным порядком. Для других благородных особ устраивались роскошные банкеты, балы по временам года, карточные состязания и прочее.
Как и многие дамы ее положения, моя хозяйка, госпожа Доната, взяла себе заместителя мужа,[4] который становился главным в отсутствие хозяина и даже иногда оставался таковым в его присутствии. У меня прямо душа радовалась, когда я глядел на заместителя мужа, Пьеро Зена, и законного мужа, Фернандо Фазана, – они походили на настоящих братьев, глаз не оторвать. Клянусь Богом, да сами стены теплели от их громкого смеха и криков, точно вам говорю!
А потом у моего хозяина и госпожи хозяйки родилась маленькая дочурка, Рива. Опять пошли банкеты, да и слугам вина перепало изрядно, скажу я вам. Мою сестру Кристину тут же взяли четвертой нянькой. Уж как она радовалась-то! Вы бы только слышали, как эта кроха агукала в своей колыбельке все дни напролет. В честь нового ребенка мой хозяин, мастер Фернандо, посадил у нас во дворе целый сад роз и сирени. Но оставил еще свободное место, сказав (вот никогда не забуду тех его слов!):
– У нас будут еще дети, значит, понадобится еще больше цветов.
Клянусь, о тех временах у меня осталось больше сладких воспоминаний, чем у вас волос на голове. И теперь, когда я оглядываюсь назад, мне думается, что Палаццо Эспаньол был для нас настоящим домом, истинным цветочным раем на земле, в котором родилась и Марчелла Фазан.
А уж как мы горевали всякий раз, когда мой хозяин, мастер Фернандо, отплывал в Перу! Ведь там было очень неспокойно, в тех-то дальних краях. До нас доходили такие слухи, что волосы седели от ужаса и по коже как морозом сыпало.
Меня предупреждали, чтобы я не писала этого.
Умоляю всех, кто станет читать, не думать обо мне плохо из-за того, что я проявила самонадеянность, написав этот текст, особенно учитывая мое полное невежество и непривлекательность.
Если работа сия попадется на глаза какому-либо доброму христианину, он должен понимать, что не гордыня заставила взяться за перо эти ни к чему не годные пальцы, а только воля Господа Бога нашего. Мои слова станут для него духовной пищей, такой же, как святое причастие.
Тот же самый добрый христианин, несомненно, должен рассматривать свидетельства Венецианской Калеки и ее подруг лишь как слюну дьявола, превратившуюся в чернила и выплюнутую на бумагу.
Начну с первого из своих ясных воспоминаний. Оно относится к долгой смерти Тупака Амару II,[5] длившейся с десяти часов утра до пяти часов пополудни, что доставило истинное наслаждение всем благочестивым людям. Это произошло в Куско, Перу, где родилась и я. Шел 1781 год, и мне как раз исполнилось двенадцать лет.
Тупак Амару восстал против испанского правления и Святой Матери Церкви Перу. Этот крестьянин бросил вызов даже благородной знати инков, осуждавшей его с самого начала. Целые испанские города Тупак Амару оставлял без слуг Божьих. Так что теперь они сделали из него ужасный пример для других.
Его заставили наблюдать за тем, как умирают под пытками его жена, старший сын, дядя и зять. Их замучили до смерти на Плаза де Армас, что само по себе стало страшным оскорблением, поскольку некогда эта площадь была для инков священной. Потом солдаты подняли Тупака Амару на край деревянной платформы. Толпа взревела, и я вместе с ними. Маленький индейский мальчик, стоявший впереди нас, пробормотал:
– Chapetones pezunentos!
«Вонючие испанцы!» – вот что сказало это маленькое отродье. Потому что те, кто поклоняется дьяволу, частенько вкладывают его грязные эпитеты в уста невинных младенцев.
Сначала Тупаку Амару отрезали язык.
Увидев это, я захлопала в ладоши. Столько чувств теснилось у меня в душе, что я просто не могу выразить их на бумаге. Потому что уже тогда я знала: тот, на чью долю выпадают наивысшие страдания, ярче всех ощущает благодать Божью. Deo gratias.[6]
Затем они привели четырех лошадей, по одной для каждой конечности Амару. Но лошади не смогли разорвать его на части, и вместо этого солдаты повесили его, выпотрошили и четвертовали. А потом отрубили ему голову. Последнее породило в толпе громкие крики и не менее громкие молитвы. Я, например, исторгла и то, и другое, преклонив колени прямо на земле и осеняя себя крестным знамением. Мой отец отвернулся. Мать закрыла глаза, и в это мгновение я заподозрила ужасную вещь: должно быть, в ее жилах течет капля индейской крови. Ведь ее смуглая красота составляла столь разительный контраст с моим унылым лицом.
С того момента у меня более не было матери. Стоило мне усомниться в ее limpieza de sangre,[7] как я уже не могла смотреть ей в глаза или принимать ее ласки.
Части тела Тупака Амару были вздернуты на виселице в назидание всем, кто мог замыслить освобождение sambos[8] и воодушевить индейцев на мятеж. Голову Амару отправили в Тинту, где он родился, и там еще раз вздернули на виселице. После чего ее насадили на кол. Руки и ноги предателя разослали по четырем разным городам, где с ними обошлись аналогичным образом. Deo gratias.
Прощенья просим, но сегодня вечером я слегка навеселе, Дьявол меня раздери!
Пардон, пардон, дамы и господа. Все идет просто отлично. Знаю-знаю, вы думаете, что я рехнулся.
Тут такое дело. Помните, как много лет назад кусок кожи Тупака Амару попал-таки в Венецию, а? Вот только к тому моменту он уже стал обложкой книги. Она, эта самая кожа, выглядела точно так же, как на первоначальном владельце, разве что жира под ней не было.
Дрянная штука, вот что я вам скажу. Это была не книга, а прямо какое-то средоточие зла. Вы бы ни за что не согласились держать ее у себя в доме. Но мой молодой хозяин, мастер Мингуилло Фазан, с его-то дурной кровью и червивым сердцем, уж он бы с радостью заполучил бы эту книгу, разве нет? А потом использовал бы ее каким-нибудь жестоким манером и отправил бы нас всех прямиком в ад. Вместе с собой, конечно.
Но тогда, в 1781 году, у нас впереди еще оставалось несколько славных денечков. Венеция еще слыхом не слыхивала о Наполеоне Бонапарте, а Наполеон Бонапарт и мечтать не смел о том, дабы давить великие империи своей маленькой ножкой. Головы королей и дожей еще крепко сидели на плечах, и думать не думая о падающих лезвиях.
Эта ревер… революция, правильно? Так вот, эта революция в Неру наконец закончилась, и серебряным рудникам Фазанов снова ничего не угрожало, равно как и складу Фазанов в Арекипе.[9] Здесь же, в Венеции, дворец Палаццо Эспаньол не испытывал недостатка в питьевой воде, но печальная правда состояла в том, что к нему подступали волны гнили.
Изнутри.
Несколько достойных мужей, вроде моего старого хозяина, мастера Фернандо Фазана, по-прежнему процветали. На им приходилось поддерживать остальные веточки своих семей на плаву постоянными денежными подачками, предоставляя им огромные апартаменты. Подумать только, целая свора всяких там тетей-дядей-кузенов-племянников рождалась, росла и помирала без всяких забот, кроме одной – как потратить незаработанные дукаты. Этим паразитам и в голову не приходило позаботиться о жилье, доставшемся им даром. Глисты и то больше думают о человеке, в котором живут. Да у моих ночных рубашек больше характера и чувства долга, чем у этих, с позволения сказать, родственничков моего хозяина, мастера Фернандо Фазана.
Вот так и вышло, что в нашем дворце Палаццо Эспаньол просторные комнаты, некогда гордые и разукрашенные, мало-помалу превращались в мрачные пещеры. А когда комната умирала в тучах плесени, эти благородные постельные клопы просто запирали дверь наглухо. И таких комнат становилось все больше, пока целые этажи не оказывались в плену у влаги. Да что там говорить, весь наш город гнил на корню, и его, как язва, разъедали скупость, убожество и праздность.
Но мы ничего не замечали, потому что не хотели замечать.
Не было звезды в небе, чтобы предостеречь нас; не было ни знаков, ни чудес в воздухе, которые сказали бы:
– Берегитесь! Конец близок!
Чтобы добавить:
– Ничто не вечно – ни счастье, ни Венеция.