Многие беременные женщины, как говорят, погружаются в состояние эйфории по мере того, как их драгоценное бремя тяжелеет, как будто природа нарочно дает им краткую передышку перед предстоящим суровым испытанием и заботами материнства, которые за ним последуют. Но я не испытываю подобного блаженного умиротворения или радости ввиду ожидающей меня, волею Божией, блестящей будущности. Страх неотступно преследует меня. Я страшусь родовой боли. Страшусь того, что станется со мной, если я рожу девочку или мертвого ребенка, как две мои злосчастные предшественницы. Страшусь своего мужа, который, несмотря на всю его преданность и заботу обо мне, все же человек, внушающий трепет даже сильнейшим. Как он вообще мог проникнуться чувством к жалкому и невзрачному существу вроде меня, — выше моего скромного понимания. Мои фрейлины если и осмеливаются говорить об этом, то шепотом: мол, он любит меня, потому что я представляю собой полную противоположность Анне Болейн, этой черноглазой ведьме, которая семь лет кормила его посулами невиданных плотских утех и обещала родить сыновей, но подвела его в обоих случаях, как только он сдвинул небо и землю, чтобы надеть ей на голову корону. Не могу думать о том, что он сделал с Анной Болейн. Ибо хоть ее и признали виновной в измене — она спала с пятью любовниками, один из которых был ее собственный брат — ужасно сознавать, что мужчина способен отрубить голову женщине, которую держал в объятьях и некогда любил до умопомрачения. И еще ужаснее сознавать, что этот мужчина — мой муж.
Поэтому я живу в страхе. Сейчас меня страшит чума, которая свирепствует в Лондоне с такой жестокостью, что король повелел не подпускать ко двору никого из города. Проведя в своих покоях последние шесть недель, согласно обычаю королев Англии, с одной только камеристкой из прислуги, в волнениях о неминуемых родах, я была во власти всевозможных мнимых тревог, так что это отчасти облегчение — сосредоточиться на событии, происходящем в действительности.
Генриха здесь нет. Он уехал на охоту, следуя своей привычке и страсти, хотя и обещал мне не удаляться более чем на шестьдесят миль. Я была бы тронута его заботой, если бы не знала, что это его советник рекомендовал ему не уезжать дальше в такое время. Но я все равно рада, что он уехал. Иначе у меня была бы еще одна причина для беспокойства. Мне невыносимо его навязчивое и одновременно трогательное желание, чтобы этот ребенок был мальчиком.
Уже полдень, и боли повторяются с нарастающей силой, хотя повитуха говорит мне, что пройдет еще несколько часов, прежде чем ребенок родится. Я молю Господа, чтобы эта пытка побыстрее закончилась и чтобы Он послал мне избавление, потому что мне кажется, я больше не вынесу.
Хэмптон-корт, 12 октября 1537 года.
Прошло уже три дня и три ночи, и мои немногие силы на исходе. Никогда в жизни не приходилось испытывать подобной муки. Ни молебны, ни торжественные службы с просьбами о заступничестве, творимые в Лондоне по приказу короля, не помогают мне, ибо помочь тут нельзя. Есть только я и боль. Я не помню, почему я здесь. Я только знаю, что если закричу как можно громче, то кто-то должен будет избавить меня от этой боли.
Один раз я услышала, как спешно вызванные врачи перешептываются о том, чью жизнь им сохранять — матери или ребенка. Даже тогда мне было все равно, хотя один из них предлагал вырезать ребенка из моего чрева. Это не имело значения, коль скоро означало избавление от боли. Но с тех пор миновали часы, годы, а я по-прежнему страдаю. Они не исполнили своей ужасной угрозы.
Сейчас ночь. Я едва замечаю темноту за окном. Занавесь отодвинули в сторону, чтобы впустить свежего воздуха в комнату, которую мои роды наполнили зловонием. Врачи и женщины окружают мою постель, будто стая безумцев. Я готова испустить дух, но они мне не позволят.
Повитуха зажимает мне нос носовым платком, посыпанным перцем, что заставляет меня яростно чихать. Внезапно боли возобновляются, нарастают, немилосердно уничтожая меня. Не имея сил даже для крика, я открываю рот в немой гримасе. Что-то происходит, меняется ритм моего тела, непреодолимая сила побуждает меня толкать, тужиться. Они все торопят меня, умоляют. И я напрягаюсь, делая одно последнее гигантское усилие, я отталкиваю от себя боль; моя судьба теперь в моей власти. Потом внутри меня что-то рвется — как будто разрывает надвое.
— Здоровый, прекрасный принц, ваше величество! — ликует повитуха. Но мне все равно. У меня одно желание — спать.
Фрэнсис Брэндон, маркиза Дорсетская
Брэдгейт-холл, октябрь 1537 года.
Возгласы, доносящиеся снизу со двора, возвещают о возвращении охотников и пробуждают меня ото сна. Уже поздний вечер. Должно быть, я проспала несколько часов. Моего мужа нет. Рядом с кроватью стоит тяжелая дубовая колыбель, вся выкрашенная яркими цветами, с резным гербом Дорсетов: два единорога в горностаевых шкурах, скрепленные золотым обручем. Внутри лежит мое дитя, уже туго спеленутое и спящее крепким сном. Подле колыбели, в сиянии свечи и пляшущих отблесках огня, сидит няня, миссис Эллен, подрубая швы на крохотном шелковом чепчике. Вновь закрыв глаза, я слышу приближающиеся шаги. Все, что угодно, но только не объяснять Генри, моему мужу, что я снова его подвела.
Но он уже знает. Едва он появляется в комнате, я понимаю это по выражению его лица. Муж уступчив во многих вещах, но это задевает его гордость, его достоинство дворянина.
— Девочка, — резко бросает он, — и опять все заново. Не понимаю, почему Господь так немилостив к нам. Мы регулярно ходим к мессе, мы жертвуем бедным, мы живем по-христиански. Что еще мы можем сделать?
Я сажусь, благодарная судьбе за то, что роды прошли без разрывов. Лежа на спине, я неизбежно оказалась бы в невыгодном положении. Даже теперь Генри высится надо мной точно пародийное воплощение мужества.
— Девочка, по крайней мере, здорова, — холодно говорю я, — и, милостью Божьей, у нее будет брат. Я помню свой долг. А вам, сударь, сыну какого-то маркиза, не пристало напоминать мне, королевской дочери, в чем он состоит.
По его глазам я вижу, что он, против собственной воли, восхищается моим достоинством и выдержкой. Знаю, что даже сейчас, измученная родами, я для него желанна и мила, хотя и не красива в общепринятом смысле. Ему нравятся мои каштановые волосы с красноватым отливом — волосы Тюдоров, по его словам, и я подозреваю, что это одна из привлекающих его черт. Он считает, что у меня чувственные губы, он восторгается моими темными бровями, вздернутым носом, моим решительным подбородком. И хотя за четыре года я трижды рожала, мое тело, тело двадцатилетней женщины, с полными грудями и широкими бедрами, все еще способно возбуждать его, особенно эти груди, разбухшие с беременностью. Но сейчас он думает не о плотских утехах, в которых я обычно с удовольствием участвую. Нет, Генри смотрит на свою малютку-дочь и не может не улыбнуться, ибо она так похожа на своего августейшего внучатого дядю, короля: у нее такие же золотисто-рыжие волосы, решительный маленький рот и сине-зеленые глаза, взгляд которых, хотя ей всего несколько часов от роду, кажется необычайно смышленым.
К своему удивлению, замечаю, что мрачные и тонкие его черты искажаются усмешкой.
— Девица недурна, — отваживаюсь я заметить.
Он кивает, выпрямляясь. В его глазах зажигается огонек холодного расчета.
— И правда. Мы подыщем ей блестящую партию, которая принесет славу в наш дом. А пока, Фрэнсис, нам нужно побыстрее сделать ей брата. Как только ты оправишься, конечно.
— Конечно, — соглашаюсь я. — Я уже сказала, я помню свой долг.
— Всегда можно совместить приятное с полезным, — ухмыляется он.
Самый тяжелый момент позади. Мы оба оборачиваем в шутку ужасное разочарование.
Нашей пока безымянной дочери — мы спорим, потому что Генри хочет назвать ее Кэтрин в честь своей матери, а я Фрэнсис или Джейн в честь королевы — сегодня неделя. Она — примерный ребенок, с жадностью сосет кормилицу и спит как по часам. Плачет она редко. Спокойная. У меня же никакого покоя — мучает боль в разбухших грудях и еще молоко, протекающее сквозь повязки, которые накладывает мне повитуха. Она уверяет, что через несколько дней молоко перестанет течь, однако для меня это слишком долго.
Сегодня свежо и холодно, но солнечно. К вечеру небо в моем окне золотится румянцем заходящего солнца. Под этими бескрайними небесами раскинулись плодородные угодья поместья Брэдгейт, простирающегося насколько хватает глаз. Я сижу в кресле, глядя на сверкающее озеро и на девственные просторы за ним. Вдали я различаю соломенные крыши хижин.
Мне нравится это место. Я знаю, что иные считают наш брак неравным, но есть в нем и преимущества, и не последнее из них — мужественный супруг-единомышленник, разделяющий мои надежды и стремления. Ну и конечно, этот старинный замок красного кирпича, с башенками, с внутренним двором и сторожевой башней у ворот, с богато и по последней моде обставленными комнатами, с зелеными садами и беседками, где так приятно гулять.