— Китти, я проедусь немного верхом. Слишком долго я был без моциона.
Тимо вышел из кареты. Один из жандармов отдал ему свою лошадь, сам влез на запятки и уселся рядом с Кэспером. Тимо вскочил в седло и помчался вдоль тракта — фельдъегерь с двумя жандармами за ним, из вежливости все же на пятьдесят шагов позади…
Я осмотрелся: маленький загорелый курносый Юрик крепко спал на переднем сиденье кареты, свернувшись калачиком под дорожным пледом, в глубокой дремоте подергивалась белокурая голова Лийзо. Я наклонился к Ээве и на ухо спросил ее по-эстонски (позже я понял, что это было как бы знаком и в будущем говорить с ней о таких вещах только на эстонском):
— Ээва, что у него с зубами?
Она ответила так же шепотом:
— Выбили.
Она зажмурилась, и на лице у нее около носа появились две тонкие бороздки. Она прошептала:
— Каким-то тяжелым предметом. Тимо сказал, но я не поняла.
Я смотрел на ее лицо, искаженное болью. Она продолжала сидеть с закрытыми глазами. Карета, сотрясаясь, двинулась дальше, и тени от придорожных берез скользили по лицу Ээвы.
Я думал:
«Я свою сестру не люблю. Нет. За то, что очертя голову она бросилась в неведомое море, лишь только сей помещичий сынок поманил ее тогда. Она ринулась навстречу этой слишком неестественной для нее жизни и потащила меня за собой. Да, несомненно. Это было бы неестественным даже, если бы ее история оказалась не больше чем брак крестьянской девушки с бароном… Нет, я не люблю ее, мою неистовую, строптивую, непостижимую сестру. И она это знает… Но она мне доверяет. А кому же еще она могла бы довериться?.. Да и я… наверно, тоже только ей…»
Между подушками я нащупал в складках муслиновой юбки Ээвину маленькую крепкую руку и пожал в знак того, что оценил проявленное доверие, она ответила пожатием. Мне хотелось задать ей тысячу вопросов. И самое главное, спросить:
— Ээва, скажи, это правда, что Тимо безумен? Каким его гласно признали? Или он время от времени притворяется, чтобы они не посадили его обратно в каземат?.
И еще один, еще более важный вопрос:
— Ээва, скажи мне, за что они все это с ним сделали?
Но я ни о чем не спросил. Мне не хотелось, чтобы она замкнулась и ответила мне ложью, какой отвечает посторонним… Я ничего не спросил. Я только смотрел на нее и думал: непонятно, откуда у моей сестры этот неистовый характер… Посмотреть только, какие волосы она отрастила себе за это время…
Там же. Пятница, 27
Вчера вечером мне помешали или, вернее, я вообразил, что мне помешали, и тут же проверил: удастся ли мне так быстро прятать дневник, чтобы можно было отважиться вести его, не запираясь на ключ. Пожалуй, да.
Эту небольшую, довольно толстую черную тетрадь я купил в Вильянди у Шаде за две недели до последней поездки в Петербург. О дневнике я тогда совсем и не помышлял, я собирался записывать в нее афоризмы, которые нахожу в различных книгах. Не для того чтобы покрасоваться ими в обществе, как это старательно делают (подобные мне!) люди малообразованные (у образованных это происходит без всякого старания). Нет. Просто для себя. Такие афоризмы, когда в две или три строки вложен смысл книги в двести или триста страниц. Когда же мы вернулись из Петербурга и Тимо снова был вместе с нами, я стал задумываться о нашей жизни, и тут мне попалась на глаза эта чистая тетрадь. Тогда мне и пришла в голову мысль вести дневник. Тем более что тут, у себя в комнате, я обнаружил место, куда, если понадобится, можно его быстро спрятать и легко снова достать.
Сейчас при новом, уже полном составе нашей семьи моя комната по-прежнему предоставлена мне. Мансардная комната в самом конце правого флигеля, та самая, которая десять лет назад служила Тимо малым кабинетом и в которой я потом поселился: шесть-семь квадратных сажен. В ней всего одна дверь, выходящая в коридор верхнего этажа, и по одному окну в противоположных стенах. Одно окно со стороны фасада, второе смотрит в большой одичавший яблоневый сад за домом. Сам дом построен в начале прошлого столетия. Говорили, будто новый барский дом отец Тимо потому не построил, что нужные для того деньги ушли на составление и печатание проспектов, проектов, пропозиций, которые они с Лербергом повсюду рассылали, радея об открытии Тартуского университета. Так что наш так называемый новый господский дом в сущности-то старый, с толстенными, кверху сужающимися трубами, какие в подобных домах обычно бывают.
Одна такая громадина труба проходит через середину моей комнаты. К трубе пристроены печь, выложенная синими голландскими изразцами, и камин — белыми. Все это сооружение как бы делит комнату на две части. В той части, что за печью, эркер, выходящий в сад, там стоит мой крохотный письменный столик, за ним я сижу и пишу.
И вот здесь же оказался тайник, который придает мне смелость (да вдобавок еще меня и подстрекает!) заниматься дневником в таком доме, как наш. Потолок в моем эркере довольно низкий, ниже, чем в комнате, дощатый, выкрашенный белой краской. Однажды, стоя у стола, я случайно поднял руки и надавил на потолок: край одной потолочины скрипнул и приподнялся, будто открылась крышка узкого ящика. Когда я убрал руку» доска снова легла на свое место и больше уже не поднималась. Я долго мучился, пока не установил, в чем тут фокус. Правая доска приподнимается только в том случае, если одновременно нажимаешь на левую, их соединяло какое-то тайное, устроенное над потолком приспособление из двух кусков дерева и пружины. Я просунул руку в узкое отверстие в потолке и нащупал там полое пространство, как бы ящик в два локтя длины и в две или три пяди ширины. Рука не обнаружила там ничего, кроме пыли и паутины, я сразу сообразил, что это идеальное место, чтобы, схватив со стола дневник, молниеносно его спрятать…
Вижу, что вчера начал писать о характере и волосах сестры, но не закончил. Да, у Ээвы от природы красивые, но все же обычные волосы, такие в хольстреских деревнях встречаются довольно часто. Любители изысканных слов называют их, как я слышал, светлыми тициановскими. Многие люди, начни я это утверждать, мне бы не поверили. Но я-то отлично помню, как в первую годовщину ареста Тимо, то есть 19 мая 1819 года, когда Ээва вышла из своей спальни к завтраку, мы ее не узнали: накануне вечером она выкрасила волосы — и они напоминали угольно-черный флаг. Помню, что, когда ей принесли Юрика (ему тогда было восемь месяцев) и она хотела дать ему грудь, малыш не узнал матери и стал истошно кричать… И всем нам было не по себе. Я спросил:
— Для чего ты это сделала?
И Ээва ответила: «Для того чтобы мне самой и всем нам было памятно, что они со мной сделали».
Кстати, когда я пишу «всем нам», то это значит: доктору Робсту, Кэсперу, Лийзо и мне, потому что никого больше в поместье в это время не было. Георг и Карл, братья Тимо, находились при полках, один в Петербурге, другой в Митаве, сестра его Элизабет четыре года как была замужем и уже два года на нашем горизонте не появлялась. Говорят, что ее Петер, то есть Петер Цёге фон Мантейфель, владелец эстонского поместья Вана Харми, запретил жене общаться с семьей брата — государственного преступника, тем более что жена этого государственного преступника представляла собою нечто непонятное, невозможное, шокирующее, иными словами — была крестьянской девушкой…
А свои угольно-черные волосы, этот траурный флаг, Ээва носила все девять лет. С гордостью, вызовом, нарочито — я это понимаю, хотя должен сказать, что подобные экстравагантности могут себе позволить только женщины, но и у них они мне не по душе. Вечером, накануне того дня, когда Тимо привезли к госпоже Лерберг, Ээва попросила у нее крепкого уксуса, положила в него какие-то травы и смыла с волос черную краску. Она и на свидание к Тимо в Петропавловскую крепость ходила с черной головой, но на свободе хотела его встретить такой же светловолосой, какой была прежде. На свободе в той мере, в коей то бытие, которое ей, или им, или всем нам было уготовано, надлежит называть свободой… Как бы там ни было, но что-то невозвратно ушло, и это видно хотя бы из того, что виски у Ээвы седые, хотя ей нет еще и тридцати.
Здесь же, 31 мая, вторник
Наверно, для того чтобы необычайные события нашей жизни могли быть более понятными будущему читателю моих записок, мне следует познакомить его с предысторией. Попытаюсь рассказать ее здесь возможно короче.
Мы все, Ээва, я и еще двое младших детей, наши брат и сестра, рано умершие, притом одновременно, от какой-то горловой болезни, родились на вильяндиской земле в маленькой крестьянской усадьбе Каннука нашего отца Петера, в деревне Тёмби, принадлежавшей казенной мызе Хольстре, которую арендовал господин фон Берг. Ээва в 1799-м, а я в 1790 году. Помню, что, когда я был уже довольно большим мальчиком, наш отец несколько лет служил на хольстреской мызе кучером, отчего ему стало много труднее справляться с крестьянской работой, и он упросил генерала Берга освободить его от кучерских обязанностей, но все же оставить нам Каннука.