звонила соученикам, узнавая о пройденном в школе материале. Марта никогда не обращала внимания на свой возраст:
– Мне одиннадцать, но об этом никто не думает, – поняла девочка, – все считают меня старшеклассницей… – повадки у Марты были совсем взрослые:
– Потому, что Маша погибла, – вздохнула Марта, – останься она в живых, я была бы младшей сестрой, но мне пришлось стать единственным ребенком… – в детской висела фотография покойной Маши верхом на Лорде:
– To see the fine lady upon the white horse… – Марта вспомнила голос сестры, уверенную руку, поправлявшую ее детские пальцы на клавишах фортепьяно:
– Был другой голос, тоже женский… – девочка нахмурилась, – свистел ветер, пахло солью. У нас жила собака… – тетрадь соскользнула с колен, – большая, черная… – Марта услышала уютное сопение. Застучала рама окна, добродушный голос сказал:
– Они любят, когда ты поешь. Спят без задних ног, они сегодня как следует набегались… – потянуло табаком, раздался смешок:
– Единственная песня, которую я могу исполнить, милый. У меня нет ни слуха, ни голоса, но колыбельную я помню, няня пела ее нам в детстве… – Марта не двигалась:
– Это мои родители, на полигоне. Но кто спал рядом… – она помнила теплую руку, державшую ее пальцы, – неужели у меня был брат или сестра? Мне ничего не говорят о семье, только вернули безделушку… – летом Марта получила от приемной матери потускневший крестик, блестящий зелеными искрами камней:
– Вещица осталась от твоих родителей, милая, – заметила Наташа Журавлева, – наверное, это ваша семейная ценность… – Наташа вспомнила о тайном крещении Марты:
– Не стоит ей об этом знать, – решила генеральша, – она советская девушка, пионерка. Она вступит в комсомол, в партию… – научная карьера предполагала участие в общественной жизни, – тем более, если ей удастся попасть в космическую программу… – Наташа ставила свечи в церквях, за упокой девицы Марии. Приходя в храмы в неброской одежде, генеральша отстаивала молебны, но, из соображений безопасности ни с кем не разговаривала:
– За здравие раба божьего Михаила, рабы божьей отроковицы Марфы, раба божьего Владимира… – она всегда молилась за Володю, хотя не знала, крестили ли мальчика:
– Так можно, церковь это позволяет… – посещая храмы, Наташа была очень осторожна. Газеты все время писали о религиозном дурмане и проповедях сектантов:
– Нельзя, чтобы Михаил Иванович заподозрил неладное, – напоминала себе Журавлева, – но насчет крестика Марты он только отмахнулся. Мол, ничего страшного в побрякушке нет…
Журавлева не предполагала, что приемная дочь когда-нибудь переступит порог церкви. Марта росла советской девочкой. Московский художник, приехавший оформлять будущую премьеру в театре оперы и балета, летом уговорил ее позировать для нового плаката. Девочка высидела два сеанса, ерзая и громко жалуясь на скуку:
– Но работа получилась хорошая, – довольно подумала Наташа, – теперь Марта будет висеть по всей стране… – копия графики красовалась и в детской девочки. Подобрав тетрадку, Марта велела себе забыть о голосах:
– Понятно, что после катастрофы у меня сохранились какие-то воспоминания, – она поднялась, – но не стоит надеяться, что, взяв крестик, я вспомню что-то еще… – она все равно прошла к деревянной, собственноручной выточенной шкатулке, на книжной полке. Рядом стоял маленький, тоже сделанный Мартой терменвокс. Откинув крышку шкатулки, она взглянула на грани крестика:
– Вещь от моих родителей… – проведя ладонью над инструментом, Марта разбудила терменвокс, – но кто они были такие? Я, наверное, никогда этого не узнаю. В любом случае, они давно мертвы… – низкий звук пронесся над комнатой, вырвался в полуоткрытое окно.
Над Волгой повисла бледная луна, светящаяся дорожка уходила вдаль:
– Те, кто мертвы, живы… – зашуршал незнакомый, вкрадчивый голос: «Живы, Марта».
Новосибирск, октябрь 1961
Сырая метель била в большие окна гостиничного номера, снег потеками сползал по стеклу. Серая громада оперного театра скрывалась в ненастной мгле.
Эмалированную табличку с названием улицы на углу гостиницы «Центральная», где поселился маэстро Авербах, сегодня утром затянули холстом. Скрыли и остальные таблички на площади Сталина, где стояла опера, на улице Сталина, где размещалась гостиница.
В комнате горел камин. Пышная люстра под лепным потолком, освещала разложенные на низком столике ноты, резную пепельницу зеленого малахита, бутылку армянского коньяка. Холеная рука с золотым перстнем наклонила горлышко над тяжелой стопкой. Блеснули медали на этикетке, Тупица пыхнул сигаретой:
– Я тебе дам с собой в Академгородок… – слово он сказал по-русски, – несколько бутылок. В Москве мне прислали пять ящиков добра… – он усмехнулся, – подарки от союзов творческих работников Кавказа… – Генрик отпил из своей стопки:
– Коньяк, грузинское вино, мандарины, фейхоа… – он добавил:
– Говорят, это был любимый фрукт Сталина. Он надеялся, что фейхоа поможет ему дожить до ста лет… – Инге презрительно фыркнул:
– Очень хорошо, что такого не случилось. Местные ребята… – он махнул в сторону Академгородка, – сказали, что таблички скоро снимут. Площади и улице возвращают имя Ленина…
Несмотря на охрану, как мрачно думал Инге о не отходящих от него ни на шаг якобы сотрудников Академии Наук, доктор Эйриксен ухитрялся переброситься парой слов с местными учеными. Симпозиум пока не начался. Инге вел закрытые семинары для аспирантов, физиков и математиков. Переводили его парни с непроницаемыми лицами, в словно пошитых у одного портного костюмах:
– В науке они разбираются, – хмыкнул Инге, – но понятно, из какого института они явились на самом деле. Научное учреждение находится на Лубянке, в Москве… – сопровождение к Инге приставили на пересадке в аэропорту Внуково. Комитетчик, хорошо говоривший по-английски, отрекомендовался сотрудником Академии Наук:
– У сопровождающих Тупицы визитки служащих Министерства Культуры… – Инге взял русскую сигарету из пачки с золотым обрезом, тоже из багажа свояка, – дело шито белыми нитками, как говорит тетя Марта… – он покинул Хитроу один.
Инге взял билет на коммерческий рейс. Из соображений безопасности миссис М не могла показываться в аэропорту. Сабина, прилетев с Инге в Лондон, осталась в Хэмпстеде:
– Когда я уезжал в аэропорт, она еще дремала… – Инге закрыл глаза, – я ее целовал, не мог оторваться… – он не хотел, чтобы жена провожала его:
– Мало ли что, – угрюмо сказал Инге ночью, – русские могли за мной следить. В Израиле их рядом со мной нет, Моссад свое дело знает. Коротышка клянется, что в стране они не появлялись, а здесь… – он провел губами по ее теплому плечу:
– Здесь они могут так замаскироваться, что даже тетя Марта их не найдет… – он не собирался подвергать жену даже малейшей опасности:
– Уезжай к Лауре в обитель, вместе с мамой… – подытожил Инге, – там деревенский воздух, тишина, спокойствие… – монахини содержали уютную гостиницу. После Хануки и свадьбы Аарона Клара возвращалась к оформлению спектаклей. Театр Олд Вик заказал ей декорации и костюмы к постановке новой пьесы Теннесси Уильямса:
– Мама займется сценографией, ты курортной коллекцией следующего года… – он поцеловал жесткие кончики ее тонких пальцев, – модные магазины ждут твоих аксессуаров… – табак Инге держал в замшевом мешочке, искусной работы жены, с вышитыми норвежскими узорами:
– Как на рубашке, которую Сабина подарила мне в двенадцать лет… – подумал Инге, – мама Клара не выбросила вещь, хранит и посейчас. Рубашку могла носить наша девочка, наша Констанца… – сердце привычно заныло. Набив отцовскую трубку, вдохнув ароматный дым, Инге справился с собой:
– В общем, в преддверии двадцать второго съезда… – он указал на бьющийся под ветром кумачовый лозунг на проспекте, – русские окончательно избавляются от имени Сталина… – Тупица повел глазами в сторону молчащей радиолы, за кабинетным роялем черного лака. Инге отмахнулся:
– Пусть слушают. На семинарах я говорю, что Сталин отправил здешнюю кибернетику