— Слышали? — повторяют дальше. — Доктор Милиус выгоняет из дома бедного сироту Валека Лузинского.
— Может ли это быть? Он воспитал его с детства, так любил и лелеял.
— Должно быть, провинился, и старик выгнал его почти в одной рубашке.
— Не верится.
— Пономарь встретил его с узлами, и бедняк даже, кажется, жаловался ему, что не знает куда деваться.
— Ах, Боже мой! Конечно, должна быть причина.
— Конечно, должна… Однако и разно рассказывают. Одни говорят, что старику на старости захотелось жениться. Валек не советовал, и невеста начала домогаться, чтоб старик удалил его.
— Какая невеста?
— Неизвестно, ибо это тайна; но что женится — нет ни малейшего сомнения.
— Вот как расходился старичина!
Известное дело — седина в бороду, бес в ребро.
— А малый казался таким смирным.
Далее сплетня украшалась уже комментариями.
— Говорят, — шептал пан Павел пану Антону, — что молокосос поднял руку на своего благодетеля и чуть ли не из-за бабы… Ох, уж эти бабы!..
— Я слышал, что он добрался до шкатулки.
— Доктор, который никогда не сердится, пришел, как мне говорили, в такую ярость, что голос его был слышен сажен за пятьдесят у булочника; потом он приказал отсчитать воспитаннику двадцать пять лозанов и вытурить вон.
— Вот штука! Что же теперь будет с бедняжкой?
— Но я на стороне доктора: уж если он рассердился до такой степени, то не без причины.
— Но ведь жаль молодого человека — пропадет.
— Говорят, поступает в военную службу.
— А мне говорили, что его приглашают бернардинцы, но ему не по вкусу монашеская ряса.
На другой день молва разрослась и приняла такие чудовищные размеры, что самый опытный наблюдатель не мог доискаться ее источника. Но факт все-таки был налицо: что Милиус, по прошествии двадцати лет, разошелся с воспитанником.
Лузинский, никогда не ожидавший, чтоб снисходительный благодетель дошел с ним до такой крайности, выбрался из дома, который привык считать собственным, не зная, что делать с собою. До последней минуты он ожидал, что старик кликнет его, помирится и велит остаться. Но когда не сбылась эта надежда, он принужден был собрать свои вещи, вручить их носильщику, и как не привык думать о себе, то и вышел совершенно без цели. Теперь надобно было позаботиться о приискании приюта, чтоб не слишком обратить на себя внимание. Ему пришло на мысль отправиться в гостиницу при почтовой станции, в которой иногда ночевали запоздавшие проезжие.
Но и здесь человеку, известному в городе, необходимо было объяснить и причину прихода, и причину пребывания, что необходимо повело бы к разным догадкам, сплетням и расспросам.
А этого-то именно и хотел избежать Валек. Он не чувствовал* себя виноватым, но и не хотел, сваливая вину на доктора, еще больше раздражать последнего. v
Почти уже на полдороге к гостинице Валек раздумал и решил отправиться к своему приятелю архитектору Шурме, у которого, как ему казалось, мог пробыть дня два, пока придумает что-нибудь решительное. Он в то время еще положительно не знал, что предпринять с собою. Во всяком случае он полагал, что свет с распростертыми объятиями должен был принять такого, как он, гения, где бы Валек ни показался.
"Я не могу погибнуть, — думал он, — и обойдусь без старого брюзги. Увидим, кто более пожалеет: он ли о том, что потерял меня, я ли о том, что от него избавился?"
Дело было под вечер; он надеялся застать приятеля дома и поспешил к домику, половину которого занимал архитектор.
Именно в то самое время Шурма отдыхал после трудов; он, раздевшись, курил сигару в своей холостой, но весьма чисто и удобно убранной квартире.
Когда на пороге показался пасмурный, но гордый и с узелками Валек, Шурма почти остолбенел: он был не в состоянии понять, что могло заставить Лузинского решиться на путешествие.
— Что это значит? — сказал он. — Ты собираешься в дорогу и так неожиданно? Куда?
— Подожди, сейчас расскажу все, — отвечал Лузинский, — только отпущу мальчика.
И уложив свои узлы у двери, расплатился с носильщиком и бросился со вздохом на диван.
— Ну, говори же, что случилось? — спросил Шурма с любопытством.
— Ты спрашиваешь о том, чего я сам хорошенько не понимаю, — отвечал Лузинский. — В двух словах я дам тебе временный отчет: я поссорился крепко со своим стариком и он выгнал меня из дому.
— Доктор Милиус выгнал тебя? — спросил удивленный Шурма. — Быть не может!
— А между тем случилось.
— Значит, ты уж чересчур задел его за живое.
— Высказал только ему правду, а люди не любят правду.
— Ты высказал ему правду? — молвил, рассмеявшись, архитектор. — Ты? Значит, близко светопреставление. Расскажи мне, если можешь, толком, как это у вас дело дошло до этого.
— Развязка очень простая, которой я рано или поздно мог ожидать от этого холодного, бездушного человека, — отвечал Лузинский. — Старик воспитывал меня для развлечения, дал образование, но не устроил никакого приличного положения в свете. Страдая от этого, я начал его резко упрекать, а он отвечал насмешкой. Я принужден был наконец ему высказать, что живу у него не из милости, а имею известные права, что тот, кто воспитал меня, принял на себя и мою будущность, и мое счастье. Может быть, — прибавил Валек, — я выразился уж слишком резко; доктор принял это близко к сердцу, вскочил, бросил мне пачку денег и велел удалиться из дому. Вот и вся история.
— Нет, не вся, — отвечал Шурма, — но об остальном я догадываюсь. Если такого человека, как Милиус, которому ты обязан всем от колыбели, который любит тебя, как родного сына, ты сумел довести до подобного шага, то верь мне, Лузинский, что ты не уживешься ни с кем в мире.
— Буду жить и один, не велика беда! — воскликнул герой. — А на людей не обращаю внимания.
Архитектор посмотрел на него с сожалением.
— Что же ты намерен теперь делать? — спросил он серьезно.
— Еще не знаю, — отвечал поэт, улыбаясь, — может быть, отправлюсь в Америку, может быть, пущу себе пулю в лоб, в чем сомневаюсь.
— И я также, — прошептал Шурма.
— Может быть, запрусь и напишу что-нибудь гениальное. Архитектор пожал плечами.
— Может быть, влюблюсь и женюсь.
— Женюсь, но не влюблюсь, — перебил хозяин, — сердце, которое не умело любить достойного благодетеля, никого полюбить не в состоянии.
— Ты полагаешь? — спросил Валек насмешливо.
— Полагаю, что тебя ожидает самый печальный конец, — прибавил Шурма, — и не могу упрекать себя, что не предостерегал тебя заранее.
— Не тревожься, пожалуйста, обо мне, — отвечал, зевая, молодой человек. — А между тем я пришел к тебе за временным приютом, потому что не знаю еще куда деваться.
Шурма поморщился.
— Эх, — отвечал он, — у меня решительно нет места для таких, как ты, фантастических гостей. Здесь живут — тяжелый труд, строгая расчетливость, столы завалены работой, пища здесь скудная и на болтовню, право, нет времени. Наконец, признаюсь откровенно, что я даже боюсь тебя с тех пор, как ты с доктором Милиусом или скорее он с тобою принужден был прервать отношения.
— Но ты должен бы сжалиться надо мною!
— Сжалиться! Над лучезарным гением, который полагает, что может все топтать ногами! — вскричал Шурма. — Что ты толкуешь? Гений не нуждается ни в сожалении, ни в приязни, не обязан благодарностью, не уважает обыкновенных правил жизни; а так как я, в качестве простого смертного, могу только ими руководиться, то зачем же мне лезть в эту аристократию духа!
И он пожал плечами.
— Значит, ты выгоняешь меня? — спросил Лузинский, стараясь обратить все в шутку.
— Нет надобности прибегать к подобным суровым мерам, а ты сам рассудишь, что для тебя не место в моей убогой хижине;
— Так, — сказал, вставая, Валек, на лице которого отражало! сдерживаемый гнев. — В таком случае посоветуй мне, что делать?
— Гений просит совета! — засмеялся Шурма. — Я не настолько заносчив, чтобы указывать ему дорогу.
— Ты, однако ж, всегда оказывал мне приязнь.
— Правда, — отвечал Шурма, — я полагал, что несмотря на свои странности ты не способен перейти известной границы приличия, а теперь я тебя боюсь. Кто же порукой, что через неделю ты не объявишь на меня такие же претензии, как на доктора!
— Значит, я, по-твоему, поступил дурно?
— Кто же скажет иначе? — воскликнул архитектор. — Если я и могу тебе дать совет, то совет единственный: или пойди попроси у доктора прощения и займись чем-нибудь, или ступай себе, куда хочешь.
Лузинский встал медленно с дивана, надел шапку и молча направился к дверям.
— Я буду вас просить только, — молвил он, оборачиваясь, — позволить побыть здесь моим вещам, которых не могу захватить, пока я пришлю за ними. Прощайте.