Федя сделал смиренное лицо, троекратно попросил прощения, снова глянул простовато и спросил протопопа, в чем будет его «книжное дело» и нет ли каких книг для келейного чтения.
— Книги-то есть, да не начнешь ли ты все страницы пересчитывать?
— Как прикажете, отец Сильвестр, могу и счесть.
— Ладно, ступай, я подумаю.
Прошел следующий день, и Смирной решил, что книг не будет, когда вечером в пятницу Сильвестр окликнул его и велел следовать за ним. Протопоп взял несколько свечек, одну зажег и пошел к переходу из церкви во дворец. В середине коридора свернули налево в крошечную нишу, согнувшись прошли сводчатую дверь и по крутой, скрипучей лестнице опустились в подземелье. Отсюда, с площадки размером в квадратную сажень вправо и влево шли узкие и низкие ходы. Пошли направо – под дворец.
Федор молчал, сопел, и Сильвестр поспешил успокоить:
— Мы в западную стену идем. Там есть каморы без входа снаружи. Они одни при пожаре не горят. Только так можно пройти.
Шли долго. Феде казалось, что они уже под Арбатом. Подземный ход, обложенный красным кирпичом и белым камнем, в свете свечи выглядел по-своему красиво. Видно было, что его недавно чистили. Не валялось обломков на земляном полу, обрывки паутины не свисали с потолка. Было душно, сухо и гулко.
Наконец, пришли.
Еще одна крутая лестница – теперь каменная – вывела в темное помещение. Сильвестр поднял свечу повыше, прошел несколько шагов между сундуками, тюками, столами и лавками. Зажег на столе большую свечу, потом в углу каморы потянул цепь. Под потолком заскрежетало, и оттуда ударил тонкий луч дневного света.
— Вот тебе и книги, Федор, — послышалось сразу отовсюду.
Федя осмотрелся. В ящиках, приоткрытых сундуках, на столах и даже в почерневшем гробу лежали книги.
Смирной снова стоял с открытым ртом, но сейчас это не было лицедейством.
— Здесь только книги. Других сокровищ нету. Но они – всем сокровищам сокровища! Четверть в переплетах, остальное в свитках и отдельных листках. Есть пергаменты кожаные, есть даже папирус. Но не разобрано, — Сильвестр вздохнул, — мне самому некогда, отец Макарий – великий книжник, но немощен. Пускать сюда невежд опасно. Попортят, соблазнятся, разгласят. Тут много всего, и не все – православное. Однако, жалко утратить.
— Откуда?.. — смог выдохнуть Федя.
— Это – великая царская библиотека, Божьим заступничеством спасенная из огня Константинополя. Бабка нашего государя Софья Палеолог была племянницей последнего Византийского Императора Константина Палеолога, павшего на стенах священного города. Она сумела в июне 1472 года вывести книги в Москву в своем свадебном поезде. Ибо у крещеного мира не было в то время и нет поныне другой надежды, кроме Москвы — новой вселенской твердыни православия, нашего Третьего Рима.
— Ну? – сумеешь перечесть? Сможешь разобрать книги и составить их перечень? Будешь бережен? Избежишь искусов?
На все вопросы Сильвестра Федор с готовностью кивал, хоть и не представлял, в чем тут кроются «искусы». Однако — книги! Всего можно ждать!
— Ладно, — закончил поп, — испрошу благословения государя.
«У митрополита благословляться не собирается», — Федор склонился под крестным знамением Сильвестра.
Глава 17.
Крик покаянной души
Смирной вернулся в Богоявленский двор, посетил братскую молитву, крестился и тер колени вместе со всеми, но мысли его пребывали в кремлевской стене среди книг, вполне может быть, что богомерзких.
В келье Федор улегся на топчан и незаметно перешел грань между мечтами на сон грядущий и самим сном. Сначала ему мечталось, как он получит у Сильвестра ключ от библиотеки и доберется до книг. И будут в них такие сокровенные тайны, что сделается он всеведущим и всесильным. Но тут оказалось, что одного ключа мало, нужен еще трехфунтовый серебряный крест, освященный водой с мощей Петра Московского. Без креста в книгохранилище входить опасно, ибо часть рукописей – особенно те, что он в гробу видал, — представляют серьезную угрозу душевному и телесному здоровью. Следует очертить гроб крестным кругом, а сам крест положить на крышку, — нагрузить ее.
Федор попытался вспомнить, говорил ли Сильвестр о кресте? Но вдруг иное воспоминание иглой пронзило сердце: крышки-то на гробе нет! Торчат отуда ветхие свитки... или это ребра? И уже встает из гроба бледная пергаментная тень. Огромный, пожелтевший в цвет кости свиток распрямляется со скрипом и обнажает невиданные письмена, кабалистические знаки. И часть их начертана черным, а часть – красным. И Федя знает, что это кровь. И прочесть, разобрать тайный язык ему не удается, потому что буквы не стоят на месте. Красные оплывают кровавыми слезами, а черные взлетают вороньей стаей и носятся в сизом воздухе. Свиток тянет истлевшие лапы к Федору, легко поднимает его с постели, молча волочет за собой. И это уже не свиток, а здоровенный разбойник с дымной бородой и дурным глазом.
— Кто ты? – сипит Федя, — куда ты меня тащишь?
— Кто-кто? – дед-пихто! – страшно рычит разбойник, — к царю тебя тащу, дубина! Что ты разоспался, когда служба идет? – и уволакивает Федю в черный преисподний тартар. Ужас!
Но оказались на воздухе.
Ночь. Кремлевский двор. Божьи маковки сверкают золотом, кот Истома прыгает следом. Слава тебе, Господи, Христос-спаситель! Чтоб тебе и твоим деткам тоже в трудную минуту не замстилось!
Выясняется: разбойничья рожа – вполне благородный господин и ближний дворянин самого государя Данила Матвеич Сомов из древнего рода Борзых, доверенный человек для особых поручений. И он говорит грубо, но беззлобно:
— Спать, отрок Федор, когда государь бодрствует, у нас не принято. Сейчас Иван Васильевич скорбен, тебя зачем-то кличет, а ты дрыхнешь! Ладно бы с бабой, а то с котом.
Истоме от подножия Красного крыльца было велено возвращаться, и он шнырнул в сторону темной громады Благовещенского храма.
Поднялись во дворец.
Почти от самых сеней был слышен дикий, захлебывающийся вой. Он то стихал в глубоком стоне, то взлетал высоким визгом. И если б не знать наверняка, кто кричит, то и не понять – человек страдает, зверь или ветер.
«Хорошо, что Истому прогнал, испугали бы насмерть котенка!».
Подошли к двери сенника – государевой спальни. На страже стояли два бледных парня. От самовольного бегства их удерживало только присутствие Ганса-Георга Штрекенхорна в полном боевом облачении.
Полчаса назад при известии о криках в царской опочивальне Штрекенхорн вскочил с лежанки, похватал все наличное оружие и на всякий случай напялил поверх кафтана переднюю половинку панциря. Теперь он чувствовал себя идиотом, сжимая в одной руке большой пехотный бердыш, в другой — незаряженный аркебуз. В боевом состоянии находился любимый пистолет Ганса, но он торчал за поясом. Чтобы достать его пришлось бы бросить тяжелое оружие, а старый германский устав, впитанный с первым солдатским потом, этого не позволял.
В сеннике снова закричали, Сомов толкнул Федора в приоткрытую дверь и вошел следом, наглухо закупоривая выход. На царской постели сидел какой-то старик с выпученными глазами. Волосы вокруг его лысеющей макушки торчали ершом.
— Федя, сынок! – прохрипел старец и завалился на бок.
— Так может, он царевича звал? – недоуменно повернулся Сомов к человеку в черном, также находившемуся в спальне.
— Нет, именно отрока Федора Смирного, — прошептал Сильвестр, подставляя лицо свету лампады.
— Не волнуйтесь, господа, государь синкретически ассоциирует имена, — доктор Стэндиш возник ниоткуда, — так бывает при лихорадке, жаре, отравлении.
Последнее слово Стэндиш произнес опрометчиво.
— Везде враги! Отрава! Пики востры! – царь привстал под немыслимым углом и растопырил руки, будто его распинали на кресте.
Федя не раз отмечал в себе особое свойство, которое посторонние могли счесть цинизмом. На самом деле это была сложная смесь любознательности и христианского опрощения. Примерно так учил смотреть на вещи святой Франциск Асизсский, но Федору его наставления были мало известны. Католик. Нам не указ.
Федор умел относиться к окружающему миру по-францискански просто, без пафоса, поддаваясь чисто русскому но, увы, — языческому чувству. Это чувство внутренней свободы, бесконвойности, неподвластности авторитетам — единственное, что защищает нас от немилости царей и псарей. Вот и сейчас Смирной наблюдал раздираемого невидимым крестом Грозного, сострадал ему, но видел не царя в объятьях демонов, а мужчину средних лет и плотного телосложения, которого странная болезнь на глазах превращала в дряхлого старца и тут же возвращала в возраст Христа. И мысли Федора складывались не в истерику бессильного обожания, а в любопытную библейскую схему.