А, вот он! Прячется за теми пальмами…
Комарек приготовился лицезреть опустившееся существо с отталкивающей гримасой на лице, привлекающее разве что демоническим взглядом пропащего человека. Но вместо этого он увидел безукоризненно одетого молодого господина, голова которого покоилась на высокой спинке плетеного кресла; он безучастно смотрел прямо перед собой, а его правая рука то и дело через одинаковые промежутки времени подносила ко рту сигарету. Своей позы он не изменил даже тогда, когда уже не мог не заметить приближающейся пары.
Габерланда это ничуть не удивило:
— Ну-с, приятель, поднимайтесь!
Лишь теперь «драматург» медленно повернул голову, но его взгляд миновал говорившего и остановился на Комареке…
— Лейтенант! Это ты нарочно подсудобил мне, Габерланд!..
— Позволь представить тебе…
— Да это неважно. Важно, что он лейтенант!
— Почему ж ты меня за это упрекаешь? — Габерланд заулыбался в ожидании реакции Ганспетера.
— Ты нарочно стремишься меня обескуражить. Ведь ты наверняка знаешь, как это на меня подействует! Есть ли на свете хоть одно человеческое существо, которое было бы так уверено в себе и так восторгалось собою — nota bene{[36]}, восторгалось с полным основанием, — как офицер в звании лейтенанта? И. и К.{[37]} цыпленок с еще не отлипившимися остатками скорлупы, а его уже слушается взвод, солдаты отдают ему честь; а другие офицеры, кто выше чином и кому, в свою очередь, должен козырять он сам, те, отвечая на его приветствия, как бы принимают его в свой клан, «тыкают» ему, и господин лейтенант марширует прямехонько вперед, путь ему указывают звездочки, которых становится все больше и больше, а вдали блещет шитый золотом воротник. Он еще знать не знает о заботах майоров и подполковников с замедленным продвижением по службе, о недосягаемых орденах первой и второй степени, о деньгах, взятых под залог, и невзрачных невестах, которые своей вызолоченной унылостью погашают офицерские долги, — ничего, ничего этого он не знает, как не знает и тысячу, десятки тысяч других «ничего», и потому он счастлив, уверен в себе и… и… И вот такого ты мне приводишь! Мне, мне, который… — тут он извлек из фрачного жилета кончик цепочки, на которой не было часов, грустно взглянул на нее и поднялся. — Вы правы, господа, пора!
И хотя Габерланд с Комареком, собственно, за ним и пришли, он их покинул и упругой походкой направился по коридору в зал, направо и налево отвечая на приветствия высокомерным кивком головы — все равно, встречал ли он мужчину или даму.
— Вы с ним на «ты»?
Габерланд улыбнулся:
— Он со всеми на «ты». Опомниться не успеешь…
— Однако сцену, которую он здесь перед нами разыграл, я при всем желании назвать верхом остроумия не могу.
— Не говори, что день негож, коли на вечер не похож! Поверь, он человек своеобразный, он отталкивает и привлекает в одно и то же время. Проявляет себя по-разному и противоречиво…
По мере того как они продвигались к залу, к ним примыкало все большее число людей, которые спешили в том же направлении, ускоряя шаг и вытягивая шеи, чтобы увидеть желаемое.
— Торопятся занять места, откуда будет хотя бы все слышно.
В правом углу зала словно бы роились пчелы, которые то и дело отлетали, чтобы сгрудиться вокруг матки. Где-то там среди толпящихся гостей восседал Ганспетер — не иначе как подле хозяйки дома. Когда Габерланд и Комарек приблизились, их, как и прочих опоздавших, встретили шиканьем те, кто уже добрался до источника развлечения и теперь призывал подходивших соблюдать тишину. Гудение роя мало-помалу стихло. И в наступившей тишине Комарек услышал голос Ганспетера, но прошло некоторое время, прежде чем он убедился, что не ошибся. Скучающе-иронический тон, каким драматург только что встретил Комарека, сменился неожиданно резким, едким, почти злым и в то жэ время пронизанным печалью. К началу они не успели, но Габерланд сориентировался по первым услышанным словам:
— Его излюбленная тема — «Титаник»! Коронный номер, который он, однако, каждый раз дополняет, развивает…
— Тсс!.. Тсс!..
— Что вы на меня уставились? — голос Ганспетера рассек тишину, как щелканье бича. — Зажмурьте-ка лучше глаза. Вот так! Покрепче! Пока во тьме под веками не вспыхнут зеленые и красные фейерверки. Не вздумайте открывать глаза! А теперь надавите на глазные яблоки пальцами. Ну как? То-то заплясало! Искры, кометы, все цвета радуги и тьма, тьма, которая вдруг обрела цвет. Довольно. Теперь отнимите руки, но глаза пока не открывайте. Радужные водовороты еще кружатся, водовороты, волны, гребни волн над темно-зеленой пучиной; вы на пароходе, пароход рассекает гребни волн, и брызги пены вновь и вновь окропляют палубу судна, точно новорожденного, тоже не ведающего, что его ожидает. А то, что его ожидает, уже близится, невидимое, неисповедимое, таящееся в глубине, безжалостное, пронзительно ледяное… Льдина, гигантская льдина, которой играет море, а она, в свою очередь, играет со всем, что попадается ей на пути, вот хотя бы с такой посудиной, как «Титаник». Эта крохотная, покрытая снегом шапочка, покачивающаяся на поверхности воды, словно безобидный буек, — что она может сделать самому быстроходному и самому мощному из всех трансатлантических лайнеров, которые когда-либо сходили с самой современной верфи мира? И «Титаник» плывет на всех парах, а льдина лениво отдается течению; «Титаник» торопится, дабы выиграть «голубую ленту» за рекордно короткое время, понадобившееся ему, чтобы пересечь Атлантику, а у льдины нет цели, она не спешит, она безучастна, как безучастны только лед и смерть…
И вот они встречаются.
Хватило бы метра, полметра, чтобы разминулись «Титаник» и льдина. Но не было уже ни метра, ни полметра. И они не разминулись — «Титаник» и льдина.
Ззз… ззз…
Звук пилы, производимый искусным имитатором, подействовал на людей так, будто ее зубья врезались им прямо в кожу.
Льдина рассекла борт парохода, точно бок заколотой свиньи. Жестоко, неумело, не как мясник, а как осатаневшая смерть, она ломает ребра, вспарывает брюхо и ввергает в отверстое нутро лавину воды, лавину воды, лавину пагубы.
Но наверху о ней еще никто не знает. Никто! Никто…
А теперь соблаговолите открыть глаза и посмотрите вокруг. Как здесь все великолепно, не правда ли? Ослепительно белые стены, лепной орнамент на потолке, пальмы, красивые женщины, красивые туалеты, благородные господа, блестящие униформы и музыка… Господин капельмейстер, мне нужен настоящий венский вальс von anno dazumal{[38]}, но негромко, con sordino{[39]}, чтобы мне не приходилось слишком напрягать голос. Вот хорошо! Итак, музыка, начинаются танцы; кавалеры, обхватите правой рукой тонкую талию ваших очаровательных визави, ну а дамы — пусть развеваются ваши шлейфы… И пожалуйста, смотрите вашему партнеру прямо в глаза; ваше дыхание благоухает предвкушением согласия, ваши ножки кружатся на паркете в вихре вальса, ведь это так прекрасно и это будет всегда, всегда, вечно — ах, Gott, wie süss!{[40]}
Достаточно, господин капельмейстер! Стоп!
Ведь вы танцуете на палубе «Титаника»! Разве вы этого не чувствуете?
Ззз… ззз…
Льдина уже давно взрезала твердую почву у вас под ногами, и под ваши устои ворвалась лавина пагубы, волны, необозримое скопище воды, и это — смерть, смерть!
Господин капельмейстер! А ведь эти глупцы ни о чем не подозревают! Ну и пусть их! Нет, господа, ничего не случилось и не случится. Господин капельмейстер, самый сладостный вальс из всех, какие сочинил господин Штраус, играйте, да вовсю! В круг, господа и дамы! А может, вы и правы… Та-дам-та-дам, та-дам-та-да…
И проходят годы в чередовании ночей и дней, в чередовании минут и секунд, передвигаемых стрелками на циферблатах часов, уносимых волнами рек и вздохами влюбленных, соединившихся в объятии; несомых на плечах вместе с гробом носильщиками мертвых…
…И врач сидит в плюшевом кресле у постели госпожи надворной советницы Шенбек, держа в одной руке часы, а другой обхватив запястье больной, чтобы сосчитать ее пульс, удары сердца, состязающегося с секундами; в глазах ободряющий блеск и явное подобие улыбки под совершенно белыми усами — не следует тревожиться, это обыкновенная ангина, да, покраснение миндалин, а при вдохе, госпожа надворная советница, нигде не болит? Да, несомненно, никаких признаков чего-либо более серьезного. Итак, главное: не вставать, не ходить — врач озирается, ища глазами письменный стол — ах, вон он, так, теперь еще пропишем что-нибудь для снижения температуры, полоскание, а на тот случай, если появится кашель… Нет, у милостивой госпожи не должно быть ни малейших опасений, еще до возвращения супруга из Парижа госпожа советница будет опять, как огурчик…