Воин подскакал под самую кручу горы и снова поднял вверх голову:
— Вот он, наш князь Федор! Не живым, так мертвым прибыл к тебе, светлая Евпраксия!
Так и не узнал верный Ополоница, что произошло на высоком крыльце терема: оступилась ли княгиня Евпраксия или зашлось у нее сердце при вести о смерти любимого мужа, только видел он — взмахнула княгиня своим куньим рукавом и ринулась вниз, на острые верхи дубового тына, вместе с сыном своим, княжичем Иваном-Всеволодом…
Поют на руси славу богатырскую
Червонным золотом отгорел погожий сентябрь, вслед за ним прошумел и отстегал землю дождями ветряной октябрь, а все не давал черниговский князь Михаил Всеволодович своего ответа рязанскому княжичу и его воеводе Коловрату.
Прозорлив и рассудителен был князь Михаил. Он понимал, что помощь рязанцам против татарских полчищ необходима и он должен ее им оказать: не выстоит Рязань — быть и Чернигову в разоренье. И о свойстве с князем Юрием свято помнил Михаил Всеволодович и про дочь свою, красавицу Евпраксию, не забывал… Но не мог он сразу снять свои полки и отослать на далекую Оку.
Каждую почти ночь прибегали в Чернигов гонцы из елецких и ливенских сторожей и сказывали — стоит все татарская орда на Онузе, и никто не знает замыслов хана Батыя: пойдет ли он в рязанские леса или повернет прямо на закат, в курские приднепровские степи.
Помнил князь Михаил Черниговский, как шли уже однажды татары калмиусскими степями к Киеву и только по неведомой причине повернули, после побоища на Калке, вспять.
— Потерпи, Ингварь свет-Ингваревич, — говорил князь рязанскому послу.
— Знаю, горит твое сердце за родной город, но не властен я послать с тобою полки свои сейчас. Кто же заслонит от врагов границы Чернигова, вздумай они повернуть в нашу сторону?
— Но погибнет Рязань, княже, пока ты ждать будешь! Идут слухи, что уже начали татары разорение моей земли!
— Когда гонцы мои скажут, что отошла орда от моих волостей, тогда ин будь по-твоему: снаряжу полки на помощь князю свет-Юрию.
Темнел в лице от этих слов молодой Ингварь и молча уходил из горницы князя Михаила.
Безвестие томило Ингваря. Долго шли из Рязанской земли слухи в черниговскую Русь, потому ничего не знал княжич о судьбе своих князей-родичей и их воинства.
Тем временем Евпатий Коловрат с дружиной по волостям и спешил собирать для рязанского князя дань.
Мужики и торговые люди несли к избе княжеского посла кули с зерном, серебро и медные деньги в кожаных мошнах, меха, вели скотскую живность.
Евпатий делал на ореховых подожках зарубки и выдавал их плательщикам дани, чтобы новые сборщики не потребовали дани вторично. Княжеское добро вязалось в возы и обозами шло к Тихой Сосне, оттуда на Дубок и Пронск. Обозы сопровождали воины из дружины Евпатия.
Немного воинов оставалось у рязанского воеводы. Неотступно держал он при себе сурового воина Замятню да своего конюшего Нечая Проходца, русоволосого смешливого коломнянина. Шла молва о конюшем, что знал он вещее слово, перед которым смирялся любой конь и шел за плечом конюшего без повода, как ручной пес. Проходец вырывал жеребятам дурные зубы, открывал становую жилу больным коням и лечил скот от мыта. О нем шла слава среди рязанских коневодов. Сманивал Нечая у Коловрата сам князь, не раз гости владимирские и муромские похищали хмельного конюшего и довозили бесчувственного в санях-волокушах даже до городца Мещерского. Но, отрезвясь, Нечай сбегал на Рязань и приходил на двор сотника Коловрата с повинной головой.
Евпатий любил Нечая с юности, любил за веселый нрав и за крепость в бою: разил Проходец копьем и мечом врага с левой руки, и от его ударов редко выстаивали прославленные бойцы.
Пока шло полюдье[26], Нечай отлучался иногда от Евпатия. Из отлучек он возвращался похудевший и злой, говорил глухим голосом, исподлобья взглядывая вокруг своими медвежьими глазками.
— Бегут люди с Подонья на Путивль и Рыльск. Сказывают огнем и мечом проходят татары по рязанским окраинам. Но верного никто не знает. Пора нам ко дворам путь держать, свет-Евпатий! Загостились мы тут. Белая муха полетела, и морозом сковала дороги. Как пройдут наши кони по такой голеди?
Конюшему отвечал Замятня. Был этот воин тверд на слово и не скор в движениях. Он поднимал на рьяного Нечая свои серые, навыкате глаза и ворчал:
— О конях и говорить не след, коли у людей головы летят. Ты, поползень!
— Добрый конь дороже худого воина, овсяный ты куль! — огрызался конюший и снова обращался к Евпатию: — Держит нас тут князь Михаил зря. Не дождется от него Рязань подмоги!
— Почему ты так думаешь? — спрашивал Евпатий.
— То ребенку малому ясно! Пока двинется черниговская рать на Проню, разорят Рязань нехристи. Будет так, попомни мое слово.
Один раз, когда беседовал Евпатий вот так со своими дружинниками на княжеском подворье, в сенях раздались вдруг многие шаги. Стряпуха, соскользнувшая с жаркого припечка, не успела пересечь избу, как дверь распахнулась и через порог переметнулся толстый посох. Вслед за посохом в избу вошли три седобородых старика с сумами.
Были то слепцы, калики перехожие, и при них поводырь.
— Здорово живете, добрые хозяева! — сказал один из калик, не поднимая вверх незрячих глаз, и поклонился в пояс.
Поклонились и те двое. Распрямивши стан, все трое тряхнули головами, поправили разметавшиеся пряди длинных и, как степной ковыль, белых волос.
— Просим милости поесть с нами! — ответил Евпатий и попросил освободить для калик переднюю лавку.
В волоковое оконце проступал серый свет непогожего ноябрьского дня. В бревенчатые стены избы снаружи бил дробный дождик, и было похоже, что за стеной большое гнездо кур клевало на дощатом настиле мелкое зерно.
Калики через головы сняли свои холщовые сумы и распустили запоны белых свиток. Молодой, пухлолицый поводырь собрал сумы и повесил их на колышек у притолоки. Стряпуха поставила на стол дымящийся горшок овсяного толокна.
Калики выпили по чарке крепкой медовухи, вытерли позеленевшие от времени усы и сказали Евпатию благодарственное слово.
Потом сели слепцы на лавку в красный угол в один ряд. Поводырь понятливо посмотрел на старцев, бросил таскать ложкой из мисы густое толокно и, обмахнув ладонью губы, пошел к притолоке. Там он развязал одну суму и вынул из нее загудевшие струнами гусли.
С помощью Нечая стряпуха разложила на очаге малый огонь, и по избе побежали желтые и багряные отсветы. Из дворовых клетей и из соседских изб пришли жены с малыми детьми, старики и ратные воины. В княжой сборной избе сразу стало тесно.
Самый древний из калик, широкоплечий и согбенный, с глубокими впадинами вместо глаз, пробежал ладонью по бороде и поднял вверх голову. Второй калика, маленький и красноносый, засучил длинный рукав своей свитки и положил на струны свои чуткие пальцы.
И тихо заговорил первый старец, а ему, усиляя концы его речи, вторили его товарищи:
— Слушайте, люди добрые, бывальщину, старорусское сказание, разумным людям на помышленье, храбрым — для услады сердца ретивого, старым людям — на утешение!
Голоса калик одновременно замерли, и струны утихли под легкими пальцами гусляра.
Потом старший калика тряхнул головой и обвел незрячими глазами избяные углы.
Не ясен сокол, ах, да ни сизой орел… —
вдруг проговорил он глухим, низким голосом, рокотавшим в его высокой груди.
И струны выговорили под пальцами малого калики:
Евпатий сидел, опершись рукой на угол стола. Он не сводил глаз с лица старшего калики.
Переведя дух, слепец запел под рокот струн, и ему тихо, грустными голосами подсобили его други слепцы.
Они пели о том, как воротился князь Владимир Красно Солнышко из похода в Хорватскую землю в свой стольный Киев-град, а к тому времени подступили к Русской земле злые печенеги. Встала печенежская орда на реке Трубеже. Пришел сюда же и Владимир со своим войском. Притомилось, поубавилось русское войско в походе на хорват, но все же оно показалось грозным печенежскому князю. Не решился он напасть на русских, а выехал на берег реки и позвал к себе князя Владимира. И сказал печенег князю-солнышку: «Выпусти ты своего мужа сильного на моего печенежского богатыря, пусть они поборются, померяются силою. Одолеет твой печенега моего — я уйду от пределов твоей земли и не буду воевать с тобой три года, а мой твоего поборет — буду воевать твою землю три года подряд».
Пропев это, калика опустил голову на грудь, и тихо стало в избе. Только в очаге постреливало еловое полено.
Тогда вступил третий калика — тонкий и лысый, с узкой бородой до пояса. Он запел слабым, надтреснутым голосом, и печаль затуманила лица слушателей, задержавших дыхание.