Закончив подготовительные работы, приступили художники к росписи «греческих залов». Ученики работали с оглядкой на учителя — дюреровское норовили переписать по-вольгемутовски.
В тот достопамятный день пришлось Альбрехту по совету Михаэля и требованию хозяина, наслушавшегося поучений Цельтеса, придать более благопристойный вид чересчур оголившейся музе, и дошел он вследствие всего этого до белого каления. Пригрозил бросить работу, если не будут считаться с ним. Распалившись, не заметил даже, что внезапно перестал мастер Михаэль огрызаться. А потом услышал знакомый смех…
Спрыгнул с помоста. Ну конечно же, Вилибальд!
Вот кто их спор решит… Но у Пиркгеймера от собственных забот голова пухнет: 13 октября — день свадьбы. Нужно обойти с визитами все патрицианские дома, пригласить сильных мира сего на свое бракосочетание. Не сделаешь этого — обида на всю жизнь, а ведь отец прочит его в члены совета.
Вызвался Дюрер проводить Пиркгеймера до следующего патриция. Интересно все-таки узнать, что там нового в Италии. Вилибальд рукой махнул: что теперь ее вспоминать, далеко она, за Альпийскими горами. Навряд ли ему достанется такая покладистая супруга, как у Альбрехта, что отпустит его одного в Венецию. Сказал таким тоном, будто не с визитом шел, а к речному омуту топиться.
Немалый переполох вызвало в дюреровском доме приглашение на пиркгеймеровскую свадьбу. Не забыл Вилибальд об Альбрехте. Отец для подарка молодоженам отдал два лучших своих кубка. Но стоимость их Альбрехт возместил, благо деньги появились. Спасибо Шрайеру — не скупясь заплатил за гравюру, сделанную по его настоятельной просьбе. Дело в том, что уговорил он Цельтеса сочинить оду в честь патрона Нюрнберга — святого Зе-бальда и взял на себя все расходы но ее изданию. К ней и создал Альбрехт гравюру — первую после возвращения. Шрайер отправил и доску, и рукопись оды в Базель к Бергману — нюрнбергским мастерам не доверил.
Выполняя Шрайероз заказ, не заметил Альбрехт, как подкралась зима. Выбелила нюрнбергские улицы, загнала жителей в дома — поближе к очагам. Под рождество расплатился Зебальд с живописцами. И снова остался Дюрер не у дел. В мастерской Вольгемута затишье — постаревший Михаэль растерял прежнюю ретивость. Работой теперь себя особенно не загружал. За «греческие фрески» получил Дюрер звание мастера. Многие помогли — и Шрайер, и Ниркгеймер. Но больше всех, пожалуй, мастер Михаэль. Он сказал, что замысел и исполнение на две трети принадлежит его бывшему ученику, и назвал его своим преемником. Но не торопился Дюрер открывать собственную мастерскую. Нужно было приноравливаться к нюрнбергским вкусам. Знания и опыт, приобретенные в Италии, оказывались здесь ни к чему. Видел теперь это и сам, без подсказки Цельтеса — не приживутся греческие боги, музы и мудрецы в холодном Нюрнберге. Об итальянской манере здесь говорят много, по таких любителей, как Шрайер, много не найдешь. Плоть в Германии греховна. Так было, так будет.
Нет, не нужны Нюрнбергу языческие боги. Не им поклоняется город, а христианским святым и мученикам за веру. Был и пребудет в веках имперский город цитаделью католицизма. Мощи святого Зебальда обрели здесь место последнего успокоения в великолепной раке. С уважением говорили нюрнбержцы о некоем Николае Муффеле, собиравшем святые реликвии. Было их у него ни много ни мало, а ровно триста, а его посланцы продолжали шарить по всему свету в поисках новых, ибо дал Муффель обет довести их число до трехсот шестидесяти пяти — по количеству дней в году.
Отложил Дюрер в сторону до поры до времени итальянские гравюры, извлек гравюры Шонгауэра. Этот мастер немецкие вкусы знал — осторожненько перекидывал мосток от старого к новому, не отвергая целиком прежней манеры и не оскорбляя ничьей веры. Для покорения Нюрнберга избрал Дюрер такой же путь. И обрушился на сограждан поток его гравюр: мученичество святого Иоанна, убиение святого Себастиана, страдания святой Катерины, скорбящая богородица, страсти Христовы — бичевание, возложение тернового венца, несение креста, распятие…
Не приносила работа удовлетворения. Все это вроде бы эскизы к чему-то главному. А вот к чему? Искал ответа и не находил. Чтобы развеяться, шел к крестному. Здесь все будило в памяти дорогие воспоминания: Рейвих, Брант, Бергман… Запах типографской краски приятно щекотал ноздри. Шум печатных прессов успокаивал. Это был тот мир, к которому Альбрехт тянулся всем сердцем. Он твердо решил посвятить себя гравюре, которая так же, как книга, может прийти в любой дом, рассказать каждому, даже тем, кто не ведает латыни, о мыслях и чувствах мастера, создавшего ее. И ведь она — не алтарь. Его видят от силы сотня-другая людей, да и то зачастую не зная имени его создателя — художника. Да и к чему оно верующим? Не живописцу они молятся, а святым, им изображенным.
Крестный Антон был захвачен новой идеей. Все свои помыслы теперь посвящал он разработке новых шрифтов — таких, чтобы давали ровную и четкую строку, не шатались в разные стороны, подобно подвыпившим подмастерьям. Подбирался к Альбрехту — не возьмется ли тот за это дело? Но нет, сейчас не до этого. Кобергер пожимал плечами. Влюбленный в свое дело, не понимал, как другие могут быть равнодушными к нему.
В сонете, однако, Альбрехт крестному не отказывал. Только не всегда его мнение совпадало с мнением Антона. Как-то раз увидел Дюрер доски, приобретенные крестным в Кёльне. Собирался Кобергер повторить издание знаменитой «Кёльнской библии». Но потом изменил замысел. Парис из рисунка исчез, остались одни женщины — кокетливая Венера, мудрая Минерва, не привыкшая выставлять напоказ свое тело и поэтому стыдливо пытающаяся прикрыть его, и Юнона — супруга Юпитера, женщина замужняя, а посему набросившая на лицо вуаль. А за ними с кислой улыбочкой стоит богиня раздора Дискордия. Решил переосмыслить Дюрер древний миф, приспособил его к немецкому пониманию: женщина вводит в грех, от нее все зло. Появились поэтому на его гравюре слева — врата ада с поджидающим свои жертвы дьяволом, справа — врата смерти. А чтобы на этот счет ни у кого сомнений не было, нарисовал Дюрер и яблоко раздора, висящее почему-то на потолке, а на нем три буквы — ОСН, что значит — «мерзость рода человеческого».
Пиркгеймер хохотал до слез: какие же это богини, это же сущие ведьмы. И оказался прав: утвердилось за этой гравюрой в народе название «Четыре ведьмы». И возможно, не так уж далек он был от истины, когда, почесав свой бритый подбородок, изрек: нет, никогда не подняться Альбрехту до светлой легкости итальянской живописи, душа у пего богобоязненная — истинно немецкая душа.
Вскоре начались в судьбе Дюрера большие перемены.
Штатгальтером Нюрнберга, то есть наместником императора, имевшим право чинить здесь суд от его имени и призванным блюсти интересы империи в целом, был назначен саксонский курфюрст Фридрих. Нюрнбержцы этим решением остались довольны. Главное — курфюрст был умен, недаром же его прозвали Мудрым. Гонцы из Саксонии принесли весть, что весной 1496 года Фридрих прибудет в Нюрнберг, чтобы вступить в свои права.
В апрельский день, необычно теплый, прокатила по нюрнбергским улицам карета саксонца, продралась сквозь многочисленную толпу к бургу прибывшая с ним свита и стража. Поглазев вместе с другими на въезд штатгальтера, вернулся Дюрер к своим занятиям. Однако по второй половине дня пришлось их бросить: посыльный городского совета чуть не разнес в щепы дверь дома, так торопился передать Дюреру весть, что штатгальтер желает его видеть. От кого курфюрст узнал о существовании художника Альбрехта Дюрера, некогда было выяснять. Помчался в бург.
Принял Альбрехта курфюрст в жарко натопленных покоях, видимо, едва успев отдохнуть от дороги и обеда. Коренастый, плотный, похожий на крестьянина, Фридрих ворчал, что-де замучила его проклятая жажда — кормили пищей чересчур жирной. С этого и начался их разговор о вещах простых, житейских. Кто отец и пребывает ли он в добром здравии? У кого учился Альбрехт мастерству? И тут будто из-под земля появились бумага, угли, серебряные палочки-карандаши. Не словам вера, а делу — так, кажется, говорят в Нюрнберге? Пусть-ка Дюрер изобразит его, а уж он сам судить будет, правду ля говорят, что у него зоркий глаз и твердая рука и что в умении не уступит он итальянцам. Фридрих сидел не двигаясь, застыв истуканом. Одни губы шевелились — рассказывал курфюрст о знакомых ему художниках и их картинах. Умело рассказывал — с доброй ухмылкой, ремесла живописцев не унижал. Временами забывал Альбрехт, зачем, собственно говоря, сюда зван. Но Фридрих напоминал: времени у него в обрез и следует торопиться. Рисунок удался. Чувствовал это Дюрер. С листа бумаги уже взирал на него двойник курфюрста: широкие вразлет брови, распахнутые глаза, нависший над пышными усами мясистый нос. Приступил к шитому шелком и золотом камзолу. Однако прервали — появился человек из свиты, стал делать тревожные знаки. Но Фридрих особой спешки не проявил. Покряхтывая, встал со скамьи, взял у живописца рисунок, посмотрел. Собрался, видимо, высказать свое мнение, да появился в дверях еще один придворный. Оставалось курфюрсту лишь чертыхнуться вполголоса и поспешить за ним.