— Как же нам быть? — робкий задал Прохор вопрос.
— Вылазь… Перезимуешь. Пойдем тайгам… Эге…
— Мы плыть хотим! — крикнул Прохор.
— Сдохнешь, — спокойно сказал тунгус и стал усиленно раскуривать трубку.
— Ведь недалеко?
— Да-а-леко. Мороз ужо, синильга. Пурга… Эге… Самый смерть.
— Проводи нас до Крайска. Сколько хочешь, дам.
— Нет… Моя не хочет… Мало-мало дожидай весна, тогда можно… Вода большой живет, бистерь… Пять дней допрет. Крайск — на другой реке стоит.
— Бойе, голубчик, ну, милый, — нежно заговорил Прохор, взял тунгуса за рукав, ласково, по-детски смотрит в его узкие, прищуренные глаза. — Бойе, мать у меня там на родине… Отец… Мать умрет, подумает, что пропал я. Ради бога, бойе, проводи нас.
— Нет, моя не хочет.
— Зарр-эжу! — вдруг гаркнул черкес и, схватив тунгуса за шиворот, взмахнул кинжалом.
Тунгус сразу на землю и, обороняясь, заслонился вскинутой рукой.
— Иди!
— Куда тащишь?
— Иди!
За ужином ничего не говорили, на душе у двоих был праздник, у третьего зачинался страшный сон. Тунгус не притронулся к пище.
— Нэ скучай, Прошка, — тихо ворчал Ибрагим, подталкивая юношу в бок. — Доведет… Реку знает. Приказать будэм.
Тунгус свирепо на них посматривал, озирался на утонувшую во мраке тайгу, посвистывал призывным посвистом и что-то зло бубнил. Прохор пробовал заговорить с ним, но тот тряс головой:
— Моя не понимает, — и упорно молчал. Черкес уложил тунгуса спать, он крепко скрутил назад его руки веревками и привязал к стоявшему у самого костра дереву:
— Попробуй убеги теперича. — И вновь погрозил кинжалом:
— Эва!.. Цх!..
Темно-бронзовое лицо тунгуса плаксиво морщилось, он пофыркивал носом и говорил сердито, отрывисто:
— Пошто злой?.. Кудо злой… Пошто мучишь! Эге…
— Эва! — грозил черкес кинжалом.
— Доплывем, бойе, до Крайска, всего тебе дам: чаю, сахару, пороху…
— Дурак! — крикнул тунгус и весь ощетинился, как рысь. — Дурак! Как моя назад попадиль будет?! Баба здесь, олени здесь, все здесь… Пожальста, отпускай, пошто крепко путал? Тьфу!
Он рвался, грыз зубами веревки и, в бессильной злобе, горько завыл на всю тайгу.
— А это видышь? — сказал Ибрагим плутоватым голосом и, прищелкивая языком, стал наливать спирт в синий пузатенький стаканчик.
Тунгус вдруг смолк, глаза заблестели, и — словно сбросил маску — заплаканное лицо его во всю ширь заулыбалось:
— Эге! Винка! Винка! Дай скорей! Дай твоя-моя… Само слядко. — Он весь, как горький пьяница, дрожал, пуская слюни.
— А поведешь нас?
— Поведешь! Как не поведешь. Твоя-моя… Само слядко. Давай еще скорей!..
Как не поведет, конечно, поведет… Вот только утром он сходит в свое стойбище, захватит с собой припас, захватит ружье, велит бабе одной кочевать, велит ей белку, сохатого бить… Поди, он тоже человек, он понимает… Как это можно людей бросить наобум: тайга, борони бог! Неминучая смерть придет: никуда отсюда не выйдешь, смерть. А в Крайске ему все знакомо: купцы знакомы, чиновник знаком, еще самый главный начальник знаком, Степка Иваныч.., у него пуговицы ясны, усищи во какие, сбоку ножик во, до самой до земли!.. Очень хорошо знаком ему Степка Иваныч, главный, имал, хватал, пьяного за ноги в тюрьму волок, по мордам бил:
— Пилицейской…
Ибрагим улыбался. Прохор хмурил лоб и, разглядывая болтливого тунгуса, был неспокоен. Ибрагим угощал тунгуса спиртом, сам пил; угощал его чаем, кашей, сам ел. Подвыпивший тунгус сюсюкал, хохотал: он очень богат, все это место — его, и еще двадцать дней иди во все стороны, — все его… Оленей у него больше, чем в горсти песчинок… Он князь, он в тайге — самый большущий человек…
Но все-таки на ночь еще крепче прикрутили его к дереву и завалились на берегу спать у пылавшего костра.
— Ну, теперь нам не страшно, Ибрагим. Трое… Тунгус знает реку. Да ежели и зазимуем где, ему известно тут все. Ибрагим, дорогой мой, милый!..
— Ничего, кунак, ничего. Теперича хорошо.
— Матушка… Эх, матушка!.. Как она обрадуется. Вот-то заживем, Ибрагим!..
— Заживем, джигит…
— Окрепну годами — буду богатый, знатный… Буду честно жить.
— Знаю, богатый будышь, знатный будышь… Честный — трудно, Прошка.
— Буду!.. А приедем в Крайск, пирожных купим… Сто штук, Ибрагим!.. Очень я люблю пирожные…
— Шашлык будым делать… Чурэк печь. Пилав любым. Чеснок класть будым, кышмышь.
Сон черкеса крепкий, непробудный. Прохор слышал во сне звуки: пели, спорили, бранились и вновь пели стройно безликие, звали куда-то Прохора, и сладко-сладко было слушать ему девьи голоса.
— Шайтан!
Прохор вскочил и осмотрелся. День. Костер горит вовсю.
— Убежал, шайтан! — зубы Ибрагима скрипели, рука яростно хваталась за кинжал.
Прохор взглянул на крепкие болтавшиеся на дереве веревки и вдруг невыносимую ощутил в сердце боль. Он больше ничего перед собой не видел. «Он еще не знал, что зимний нешуточный мороз сковал в ночь реку, и шитик — единственная надежда путников — вмерз в толщу льда.
Прохор встал с земли и молча, нога за ногу, поплелся на утлый свой корабль. Он не почувствовал, как его, разогретого палящим теплом костра, вдруг охватил мороз. Юноша, словно лунатик или умирающая кошка, бессознательно залез под крышу, в самый угол шитика, уткнулся головой в мешок, где леденели жалкие остатки сухарей, и горько, взахлеб, заплакал.
Весь день Ибрагим рыскал по тайге. Никаких следов человеческих, ни остатков тунгусского стойбища: коварный тунгус — как в воду.
Тайга была безжизненна и молчалива, даже белок не видать. Мороз крепчал, щипало уши — Ибрагим туго завязал башлык. Как дикий олень, не зная отдыха, он перемахивал огромные валежины, продирался сквозь непролазные заросли — тайга пуста. Ибрагим пал духом. Ниоткуда не ждал он теперь спасения: пороху нет, спичек нет, пища на исходе. Как быть? Назад идти, в Ербохомохлю? — добрых полтыщи верст — дурак пойдет. Вперед? — неведомо куда. Сидеть на месте — дожидаться тунгусов? Но беглец со страху, наверное, увел их всех на край света.
Измученный, черкес вышел на берег. Желтели и краснели осенние кусты, с осин тихо сыпалось золото листьев, и, словно летом, зеленела кругом тайга. Но шумная Угрюм-река скована морозом, ледяной хрустальный гроб закрыл над ней крышку до весны.
Ибрагим с высокого яра кинул в реку грузный камень. Лед от ушиба побелел, но не сломался, и камень, крутясь, заскользил, как по маслу, по ледяной коре.
— Цх! Плохо…
Белки его глаз окрасились желтым, щеки втянулись, неестественный оскал зубов придавал лицу выражение крайней растерянности.
Да, пожалуй, все кончено. Но ни слова, ни намека Прохору. Черкес знает, что с ним делать. Сначала Прохора, потом самого себя…
Ибрагим любовно и трепетно, с неколебимым религиозным чувством взглянул на рукоятку своего неизменного товарища — кинжала и быстрой, легкой походкой пошел лоснящимся льдом к шитику.
Весь ветер, всю ночь, весь следующий день валил хлопьями снег, и земля на аршин покрылась сплошным сугробом. Ночью где-то близко, не переставая, ухал; он бормотал студеную зимнюю сказку, наводя жуть на одиноких, ожидавших своей участи существ.
Прохор, с головой укутанный буркой Ибрагима, тихо дремал. Тот несчастный день, когда бросил их тунгус, не прошел для Прохора даром: его трепала лихорадка.
Черкес сердит и мрачен. Черт! Надо было бы ограбить тунгуса, отнять от него меховую парку. Если б попался он теперь, черкес вместе с паркой содрал бы с него живую кожу. Кровь? Пусть кровь. Вот он, Ибрагим-Оглы, сидит в одном легком бешмете среди снегов. У костра тепло, но как пойти за топливом? Коченеют руки, мороз насквозь режет ножами тело. О, если б встретить тунгуса, сотню тунгусов! Если тайге нужна жертва, всех их уложил бы вот этим кинжалом. Как шапки подсолнуха, полетели бы с плеч косматые головы, только б жив остался его молодой джигит.
Но джигит стонал, и час от часу ему становилось хуже..
— Ибрагим, голубчик… Дай еще хины!.. Укрой меня. Так шли дни за днями, длинные, бесконечные. Сыпал, не переставая, упрямый снег, словно там, на небесах, бесповоротно решили завалить тайгу сугробами до самых до вершин. Ибрагим с ожесточением и тайным проклятием отгребал снег широкой лопатой. Вскоре возле их стойбища воздвигся высокий, как крепость, снежный вал. У черкеса — бешмет, более теплой одежды не было. Плотно укутанный башлыком, из-за которого торчал кончик побелевшего носа и левый глаз, черкес, изнемогая от труда, потел. Но крепкие кисти рук зябли, распухали от холода, когда же отогревал их у огня — болезненно ныли.
С большим трудом он оттаял над костром брезент и кое-как смастерил шалаш вроде чума. В этом игрушечном убежище с отверстием вверху костер давал много дыма. Ибрагим плакал и кашлял, Прохор задыхался. Когда же отпахивали полу брезента, чтоб освежить воздух, в чум вползал мороз. Ибрагиму мучительно хотелось есть. Но есть нечего. Остатки крупы он берег для Прохора, сам сгрызал в день по небольшому сухарю и пил бесконечное количество кирпичного чаю.