Сама не знала, что с нею, как будто не она, а кто-то другой возопил из сердца ее: «Мать, помоги!» и вдруг чьи-то сильные руки протянулись к ней и подняли ее, как ребенка подымают руки матери. Развязался удушающий узел на горле – судорога плача без слез, – и слезы хлынули.
– Таму, поди сюда!
Он подошел.
– Наклонись. Еще, еще. Вот так…
Приподнялась, схватила обеими руками голову его и молча поцеловала в лоб. Когда отпустила его, он отошел, шатаясь, прислонился головой к одному из столбов очага и долго стоял так, не двигаясь. Потом вернулся к ней и спросил со своей всегдашней, тяжелой, точно каменной, усмешкой:
– Что это значит? «Тому, кто сделал зло тебе, плати добром» – так, что ли? – вспомнил слова бога Таммуза, начертанные на клинописной скрижали незапамятной древности.
– Так, брат мой, так! «Тому, кто сделал зло тебе, плати добром», – повторила она с тихим восторгом и ужасом. – Кто это сказал?
Он вдруг перестал усмехаться, побледнел, сжал кулаки и поднял их над головой:
– Тот, из-за Кого мир погибает – лжец, убийца, диавол, будь Он проклят.
– Таму, брат мой, зачем проклинаешь Того, Кого любишь?
– Его люблю?
– Его. А ты не знал?.. Погоди, скоро узнаешь…
Она опустилась на ложе, закрыла глаза и зашептала уже невнятно, как сквозь сон:
– Ну, ступай, а я отдохну. Очень устала… Завтра не уезжай, подожди. Если буду жива, скажу, что надо делать, а если умру, узнаешь сам… Подождешь?
Он ничего не ответил, неуклюже, медленно, грузно зашевелился, сгорбился, как под навалившейся тяжестью, и вышел из комнаты.
Лицо его было так страшно, что Зенра, увидев его, побежала узнать, что случилось. Заглянула в комнату к Дио, вошла на цыпочках, подкралась к ложу, наклонилась и увидела, что она глубоко спит.
Снилось ей, будто идет она с Таму глухой тропинкой в дремучем лесу на Иде горе, как в тот день, когда он спас ее от вепря. Сосны шумят, как море; падает мокрый снег хлопьями; розовеет цвет миндаля над снегом, в густеющих сумерках. «Бога заклать, бога заклать, вот что надо сделать!» – говорит ей Таму. А снежные хлопья падают; вьется вьюга, завивается в круги Лабиринта безысходного, и ревет в нем ревом голодным бог-зверь. «Зверя заклать, зверя заклать, вот что надо сделать!» – говорит уже не Таму, а кто-то другой. «Кто это? Кто это»? И вдруг узнала кто: царь Египта, Ахенатон.
Проснулась, но сон как будто продолжался наяву: услышала голодный рев зверя – гул подземных громов. Как от проезжавшей исполинской, нагруженной камнями, телеги, стены дома задрожали; висевший на стене медный щит зазвенел; два бронзовых кувшина, соприкасавшихся – сосуды возлияний в часовенке – задребезжали; столбы очага заскрипели; где-то посыпалась штукатурка с потолка; собака во дворе завыла, овцы в овчарне заблеяли; и ужасом черным чернота ночи пахнула ей в лицо.
Но не ужаснулась: с детства привыкла к этим подземным гулам; только привстала на ложе, обернулась к часовенке и прошептала:
– Всех детей твоих, Матерь, помилуй, спаси, сохрани!
Ждала, чем это кончится. Помнила, как помнили все кэратийцы, то, что было четыре века назад: тогда земля тряслась так, что люди думали, пришел конец мира: «Ужо провалитесь все в преисподнюю!»
«Конец или не конец?» – ждала она спокойно. Снова проехала телега с камнями – прокатились гулы, но глуше, все глуше – и замерли. Наступила тишина. Петух где-то пропел: «еще не конец!»
Дио опять легла и заснула, так же глубоко, как давеча. Солнце уже падало на стену радужным зайчиком, когда проснулась, еще больная, слабая, но уже другая: что-то изменилось в лице ее так, что Зенра, взглянув на нее, подумала: «будет жива!»
– Няня, молока, хлеба! Скорее! Ужасно есть хочется!
Выпила две чашки молока, съела два ломтика хлеба с волчьей жадностью. Знала по жреческому опыту, что после такого поста сразу есть много нельзя, надо сначала привыкнуть. Привыкала постепенно, увеличивая меру еды, от завтрака к полднику, от полдника к ужину. Няня стряпала блюдо за блюдом – кашки, запеканки, похлебки, взварцы, пряженцы; суетилась, бегала, ног под собой не слышала от радости, только рыже-черные косички парика мотались, как у пьяной, и жужжала крокодилья песенка:
«Папарука – папарака!»
Дио выздоравливала с чудесною быстротою, как будто воскресала из мертвых. Но любовь старушки была проницательна: вглядываясь в нее, смутно чувствовала она что-то неладное. Какая-то темная тень пробегала иногда по лицу Дио; какая-то безумная мысль светилась в глазах.
«О чем она думает?» – хотела понять Зенра и не могла, только вещим страхом страшилась сама не зная чего.
«Зверя заклать, зверя заклать, вот что надо сделать!» – вспомнила Дио свой сон и слова Эойи: «Если Бог такой, как думают люди, то это не Бог, а диавол!» Диавола с Богом спутали в узел так, что не распутаешь – надо рассечь. «Отец есть любовь»: не Сыну – людей, а людям Сына приносит в жертву Отец, – вот что надо сказать. Землю очистить от крови жертв человеческих, уготовать путь Тому, Кто идет, – вот что надо сделать.
Ахенатон пророк сказал, и Дио жрица сделает.
Кносское ристалище уснуло под чарой Луны, Пазифайи-Всеозаряющей.
Бычьим стойлом, теплотою навозною, пахло в дощатой келийке, темной и тесной, как гроб, той самой, где некогда Дио убирала в подвенечный убор Эойю, невесту бога Быка.
Лунный луч, падая сквозь узкое оконце-отдушину, повис белым лоскутом на черной дощатой стене, и в белом свете его огонек лампады краснел.
Дио, в плясовом наряде – остролопастном кожаном переднике, медно-кожаном поясе-валике, перетянувшем стан туго-натуго, в высоких, из белой кожи, ременчатых полусапожках, с верхней частью тела голою, сидя на полу, на корточках, точила жертвенный бронзовый нож, длинный и тонкий, как ивовый лист: так и назывались эти ножи «ивовыми листьями». Рукоять его, из черного агата, была в виде четырехконечного креста.
С тихим звоном – свистом змеиным, скользило лезвие туда и сюда, по влажно-темному точильному камню. Попробовала нож на коже передника: остер, как бритва, а ей все казался тупым. Продолжала точить.
Слабое мычание послышалось из-за дощатой перегородки. Встала, открыла окошечко, высунула голову, выставила руку с лампадою, осветила стойло и заглянула в него. Крепче пахнуло теплотою навозною, бычьим запахом, как бы дыханьем самого бога-зверя. Минотавра.
Бык, лежа на соломе, спал и прерывисто-глухо мычал во сне. Может быть, снились ему медвяно-злачные пастбища, ледяно-струйные воды на Иде горе, где некогда пасся он, так же как братья его, тяжело-тучные, огромно-рогатые, чудовищно-прекрасные, первенцы творения, сыны Земли Матери богоподобные.
В первый раз после убийства Эойи Дио увидела Пеночку. Зла на него не имела; понимала, что зверь невинен, а все-таки подумала: «вот на этих самых рогах трепалось тело ее кровавым лохмотьем».
Дрогнула рука, наклонилась лампада, и на спину быка капнула из горлышка капля горячего масла. Он проснулся, вскочил и повернул к ней голову. Часто, бывало, кормила его то ломтем ячменного хлеба, густо посыпанным солью, то медовой лепешкой. Он вспомнил, должно быть, об этом и теперь: подойдя к оконцу, протянул к ней морду, фыркнул, дохнул ей прямо в лицо теплым дыханьем и посмотрел прямо в глаза.
«Знает все, только не может сказать», – вспомнила она слова Эойи. О, тот кроткий, все еще как в первый день творения, божественно-чистый взор животного! Не могла его вынести, захлопнула оконце и быстро, как будто позвал ее кто-то, оглянулась туда, где курился шафраном и ладаном маленький глиняный, с бычьими рогами, жертвенник, а за ним на побеленной стене виднелась роспись, нарочно-неискусная, по образцу незапамятно-древнему: так, может быть, еще дикие люди пещер рисовали, царапали острием кремня на костях носорогов и мамонтов.
Мать Земля, зверей Владычица. Личико детское, в виде сердечка или виноградного листика; широко распростертые руки, непомерно длинные, в знак вездесущей благости, вокруг нее – угольчатые крестики. Крестным знаменьем Мать осеняет всю тварь, земную, водяную, воздушную: птицы сидят на руках ее; звери ластятся к ногам; в складках ризы, как вода струящихся, плавает рыба; и под самую руку благословляющую подсунул голову бык – «Пеночка, Пеночка!» – подумала Дио – не лютый бог Бык, Минотавр, а кроткий Телец жертвенный, закланный от создания мира, – Сын.
«Что я делаю, что я делаю? На Кого точу нож?» – ужаснулась она. Но поздно: сила, сильнее ужаса, влекла ее, неодолимая. Как будто не сама она решала, а кто-то за нее, что надо делать.
Мерны, легки и тверды были все ее движения, ладны, как в пляске: «Так спляшу, как еще никогда!»
Вторые петухи пропели: менее часа оставалось до обхода ночной стражи; за это время надо было кончить все.
Быстро нагнулась, схватила нож с точильного камня и всунула его в ножны у пояса. Взяла два приготовленных факела и один из них зажгла об огонь лампады. Вышла из келийки в темный и узкий ход между бычьими стойлами; из него – в другой, из другого – в третий; ходы пересекались, путались, как в лабиринте. Нигде ни души, только в последнем на полу у двери спал мертвым сном пьяный сторож-старик. Половина сторожей и бычников перепилась за ужином: Дио подослала им кувшин вина, подмешанного сонным зельем.