— Зачем?
Семен с недоумением взглянул на дряхлого старца.
— Всякому дорога и своя жизнь, и свое доброе имя, панотче, а еще дороже жизнь и счастье коханой людыны. Я хочу вернуть себе свое честное имя, хочу вернуть захваченное Ходыкой мое добро, хочу отыскать Галину и оправдаться перед горожанами киевскими.
— И больше ничего? — произнес строго Мачоха, устремляя на Семена пристальный взгляд.
— Что же могу я сделать ему? Ищу только своего, заграбленного.
— Ох-ох! — вздохнул глубоко Мачоха. — В том-то и все горе наше, что всякий только за свое горе встает, только своего заграбленного ищет, а до чужой, общей беды и байдуже! Да знаешь ли ты, почему ограбил тебя Ходыка?
— Как не знать? Всякий знает, какой он грабитель!
— Не потому, не потому, — Мачоха печально покачал головою. — В назидок панству суть и грабители, и воры, да люди могут борониться, потому что есть у них свое право и свой закон, а у нас всякий пан, всякий сутяга может чинить и насилие, и грабеж, потому что паны стараются всеми силами подтоптать наше право под ноги, потому что всякий можновладец может вламываться залюбки в наши дела, и не обеспечаю тебя даже в том, что завтра же, по наущению Ходыки, воевода не повесит тебя на воротах великого замка.
— Не может быть, чтоб такое насилие чиниться могло всем людям мийским? — вскрикнул Семен. — Шановный отче, ведь воевода не смеет аничим в наши права вступоваты.
— Было, было когда-то, — произнес с горькой усмешкой Мачоха, — а теперь не то: хотят паны забрать в свои руки и нашу жизнь, и все наши права. Ты думаешь, для чего Ходыка хочет женить своего сына на войтовне? Не из-за добр Балыкиных задумал он это, нет! Он хочет притянуть войта на свою сторону, отнять у них последнего заступника, а тогда мы погибли совсем! Ходыка во всем за панами руку тянет. Нет у меня к нему ни в чем веры, лукав и зол человек: о мирском лишь печется, мирским живет. Ох, Ходыка враг, страшный враг, тайный враг…
При этих словах Мачохи какая-то смутная, неясная мысль проскользнула в голове Семена, но, взволнованный разговором со стариком, он не обратил на нее внимания.
— Пан войт всей душой стоит и за благочестие наше, и за наше право, — продолжал между тем Мачоха, — а Ходыка вот чем-то опутывает его. И никто не разберет — чем! Породниться хочет! Это он, наверно, и намовил Балыку забросить тебя покуда в тюрьму, чтобы ты не помешал повенчать Галину с его сыном. Ох, не дай боже, чтоб этот змей свил гнездо в сердце войта, тогда мы утеряем свою последнюю заслону, а господь посылает нам еще тяжчие времена! Мало было панам нашего пота и крови, задумали они овладеть и душами нашими. Грядет новая беда, новое страшное горе, и некому подняться, некому защитить!..
— О какой новой беде, о каком новом горе говорит вельцечтимый отец наш? — произнес взволнованно Семен. — Клянусь вам, я не знаю ничего! Три года пробыл я в чужих странах, а теперь вот возвратился и слышу…
— Слышу, а не вижу, — перебил его с горечью старец. — Ослепленный своим горем, ты и не видишь того горя, что облегло всю нашу землю. Да разве ты не знаешь того, что ляхи постановили или посадить всюду унию, или искоренить весь наш бедный народ?
— Об унии слыхал я… Но ведь не все владыки согласились на нее…
— Потому-то и рассыпались повсюду, как волки хищные, латыняне, панове иезуиты, чтобы силою заставить всех прилучиться к унии: запирают наши древние храмы, отдают их унитам, изгоняют наших священнослужителей, отбирают святые сосуды, запрещают нам службу божию…
— Святый боже! — вскрикнул Семен.
А старик продолжал дальше:
— Много ли часу прошло с Брестского собору, а что сталося с святою восточною церковью нашею? Продают ее владыки, обманывают нас, сами пристают, ради благ земных, к богомерзкой унии. Нет уже у нас святого отца нашего, благочестного митрополита, отступают от нас сильные, и зацные братия наши переходят, забыли страх божий, к латынянам, и мы, как бедное стадо без пастыря, одни блуждаем во тьме, окруженные злохитрым врагом.
— Да как же сталось все это? — произнес в ужасе Семен.
— А так сталось, потому что все мы пребывали до сих пор в мрачной лености и суете мирской, а злохитрый древний враг держал нас в тенетах своих; каждый лишь о себе думал, а он на тот час уводил детей наших к источнику своему: не имели мы ни пастырей разумных и верных, ни школ, ни коллегий, а поневоле приходилось нам отдавать детей к иезуитам: не оставаться же им было без слова божия, как диким степовикам. А они, пьюще от прелестного источника западной схизмы, уклонялись ко мрачнотемным латынянам. И все меньше и меньше оставалось нас, верных древнему благочестию… И все это видели мы своими очесами и ничего не могли сделать, ибо и наши пастыри обманывали нас и приставали к унии.
Старик замолчал и глянул куда-то вдаль своими потухшими глазами, словно хотел вызвать из этой смутной дали образы пережитых годов.
— Ох-ох, — заговорил он снова, — прежде до нас только слухи доходили об утимах той унии, а теперь пришла уже она и к нам во всей ярости своей. В самом Киеве уже воцарились униты.
— В Киеве? — вскрикнул Семен с ужасом.
— Так, в Киеве, в святом нашем граде решили они отобрать все наши храмы и монастыри. Уже в Выдубецком засел официал митрополита унитского; слышно, что собирается отнять у нас и святую Софью, и Печеры, и златоверхий Михайловский монастырь.
— Почему же молчит на это магистрат киевский? Почему не зовут напастников до права?
— До права? — повторил с горечью старик. — Да ведь я уже говорил тебе, что у горожан отбирают паны ляхове все наши права.
— Так вернуть их назад саблей и списом!
— Кто ж его подымет за нас? Нет у нас вельможных и зацных оборонцев.
— Самим восстать! Самим поднять оружие!
— Поднявший меч от меча и погибнет, — произнес тихо старик, устремляя на Семена строгий взгляд.
— Так что же, по-вашему, отче, склонить покорно под их мечи свои головы, отдать на поруганье наши святыни? — воскликнул горячо Семен, гордо подымая голову. — Если от веры нашей отступилось наше панство, то мы должны защитить ее и не допустить на поруганье панам!
— Так, сыну, так, — произнес оживившимся тоном старик, — мы должны оборонить ее, но не мечом, не мечом!
Есть иной путь и иная защита: господь сглянулся на нас за смирение наше. Святой патриарх, отец наш, благословил нас на иную борьбу. Своими слабыми, нетвердыми руками заложили мы под благословением его братство… Мало было нас, а теперь, посмотри, сколько в упис наш вписалось рукою и душою и зацных, и добре оселых горожан! Теперь уже у нас и коллегии эллино-словенские и латино-польские завелись, и друкарская справа разрослась… И не в одном Киеве, а всюду завелись братства: и во Львове, и в Каменце, и в Луцке, и без помощи вельможных и зацных оборонцев крепла наша вера.
А кто помогал нам? Кто защищал нас? Не было у нас, слабых и темных, ни гармат, ни рушниц, перьев борзописных, ни в прелести бесовской изученных злохитрых языков; было у нас одно только братолюбство, вера и смирение, и господь стал посреди нас! — заключил старик.
С глубоким волнением слушал Семен слова старца. Горячая волна крови то приливала, то отливала у него от сердца: там, за три года пребывания в чужих краях, он совершенно отвык от тех порядков, которые мало-помалу воцарились в родной земле, а по приезде на родину тотчас же погрузился в водоворот личных тревог и забот. Теперь же слова старика разверзали перед ним бездну горя и отчаянья, в которую погружена была родная земля… И новая горечь и обида, но не против своих личных врагов, а против общих напастников, гонителей его народа, его веры закипала у него в сердце.
А старик продолжал между тем тихо и печально.
— Так, единый оплот был у нас — это наше братство; могли мы и Латынину добрые опресии чинить,[54] и радостно было у меня на сердце; отходил к богу с надеждою, что не погасят латыняне святого огня, зажженного господом на киевских горах. А вот теперь начинают паны острить зубы и на братство наше. Митрополит унитский вопит и жалуется ежечасно, что не может здесь утвердиться уния, пока существует у нас в Киеве наше братство.
— Нет, отче шановный, — вскрикнул горячо Семен, — умрем мы все, а не дозволим скасовать наши братства!
— Когда бы все благочестные, без различия стана и преложенства, паны, и козаки, и горожане, и само поспольство об этом думали, тогда бы, быть может, и удалось нам отстоять братства… А то всякий о своем, всякий о своем! — голос старика перешел до тихого шепота, и голова печально поникла на грудь.
Сердце Семена сжалось от невыносимой, острой боли.
— Отче шановный и любый! — заговорил он взволнованным голосом. — Прости меня; пришел к ласке твоей лишь по своей власной справе, просить для себя правды и защиты. Пришел как слепец, как глухой и немой… Вы своим словом сняли полуду с очей моих… Горит мое сердце, но не своей кривдой! Стыд вот гложет, сосет его за то, что три года мог я провести в чужих краях, в то время как здесь грабували коршуны-шулики мой родной край! Стыд сосет и гложет его за то, что мог я печалиться о своем горе, о своей лишь утрате в тот час, когда здесь ступили схизматы нечестивые на наше последнее достояние — на святую веру наших отцов. Сором жжет меня лютым огнем, что в тот час, когда вы, слабые и измученные жизнью, отстаивали перед озброенным можновладным панством свою веру, я заботился лишь о своей доле, о своих делах! Теперь же клянусь посвятить все свои силы своей отчизне! И не я один, мы все, все встанем на оборону святой нашей веры, и верьте мне, батьку шановный, не удастся пышно озброенному панству заставить нас отречься от своей веры, потому что тут, вот тут, — он ударил себя рукою в грудь, — растет такая сила, которой не согнуть панам никогда! Спасите только Галину от насилия Ходыки, а мне теперь не нужно ничего. Одной только ласки прошу для себя: помогите мне вступить в братчики нашего братства.