Есутай помог сыну расстегнуть панцирь, повесил на шею образ богоматери на мягком шелковом шнурке.
— Теперь — последнее.
Он громко хлопнул в ладоши, за стенкой кибитки послышались шаги, откинулся полог, пригнувшись, вошел рослый воин в боевом снаряжении и небрежно накинутой епанче.
— Слушаю, хан.
Иргиз вздрогнул, узкие глаза его округлились. «Не может быть!» Воин говорил голосом раба Мишки, волосатого, звероподобного существа с прикованной к ноге деревянной колодкой. Мишка ходил за овцами, спал вместе с ними и, по мысли Иргиза, ничем не отличался от этих глупых животных. Сейчас перед ним стоял плечистый молодец, русоволосый, ясноглазый, чисто выбритый; лицо его казалось немного смешным, оттого что лоб и щеки были смуглыми от степного солнца, а на месте, где росли усы и борода, кожа светилась синеватой белизной. Но тяжелый, льющийся блеск черной байданы, боевой ордынский шлем, кривой меч на бедре, который он небрежно, как бывалый воин, придерживал левой рукой, придавали ему вид внушительный и суровый. Если бы не голос, Иргиз никогда не узнал бы Мишку.
— Это твой проводник и толмач. Он не раб теперь. Он твой товарищ.
Мишка метнул на молодого наяна спокойный взгляд и наклонил голову, подтверждая.
— Ступай, Миша.
Заметив, какими глазами сын проводил бывшего раба, Есутай улыбнулся:
— Не бойся его. Вчера он перерезал бы горло тебе и мне, а сегодня перережет всякому, кто на тебя замахнется. Я сказал ему — ты везешь в Москву важные для его родины вести.
— Отец! Где я найду тебя?
Старик помолчал, уставясь в колени, словно опять решал, отвечать ли сыну, потом отстраненно заговорил:
— Сначала мой путь лежит в земли улуса. Но там я не останусь, и ты туда не ходи. Я позову тех, кто захочет, к реке Иртышу за Каменным Поясом. Иртыш совсем как наш Итиль… Там, где он из больших степей убегает в большие леса, будут мои кочевья. Там мало людей и много хороших пастбищ. Там пасутся олени и лоси, словно ручные быки в нашей степи. Там бурые лисы и рыжие соболя сами идут к человеку — только протяни руку с кусочком оленьего мяса или мороженой рыбы. Но путь туда опасен и долог. Не спеши, сын, в тот неведомый тебе край. В земле русов ты найдешь немало татар и других людей, чей язык нам понятен, а обычаи близки. Если великий князь захочет тебя оставить, послужи ему. Я вырастил тебя воином, младшего буду растить табунщиком и охотником. Быть может, ты найдешь в Москве дочь моего друга, мурзы Кастрюка, убитого на Воже? Он брал в поход семью, говорят, она в плену. Девочку звали Тамар, теперь ей скоро шестнадцать. Мы с Кастрюком хотели женить вас. Если найдешь, выкупи ее на волю и думай сам.
— Отец, я сделаю, как ты велишь. Но я все равно найду тебя. За Каменным Поясом воины тебе еще потребуются.
Есутай прижал к себе сына, коснулся щекой его щеки и не дал своим рукам дрогнуть, когда Иргиз отрывался, видимо, навсегда. И не ведал Иргиз, что его отец, полумусульманин-полуязычник, только что смеявшийся над религиозной мешаниной в Мамаевой голове, больше всего уповает на спасительную силу русской иконы, спрятанной на груди сына.
IIIАтаман разбойничьей шайки Фома Хабычеев, благообразный мужик в летах, со своим ватажником и телохранителем Никейшей Ослопом лежал в зарослях иван-чая и глухой крапивы у опушки леса, растущего по холму над селом Холщовом. Четвертый час[8] минул, солнце поднялось над лесом, и мужики разомлели от жары и духовитых трав. А тут еще кузнечики завели нескончаемые трели, нагоняя сон. Никейша Ослоп сунул под голову рваный зипун, растянулся во весь богатырский рост на благодатном солнышке и начал выводить носом трели не хуже иных прыгучих точильщиков. Фома укоризненно вздыхал, следя, как Ослоп шлепает губами, отгоняя мух, и сам жалел парня, умаявшегося в ночном переходе. Атаману что? — он всю Русь исходил вдоль и поперек, он двужильный, Фомка Хабычеев, ему на ногах удобнее, чем на боку. Щуря дальнозоркие глаза, атаман следил за селом.
К ночи подойдет ватага…
Холщово село немалое — два с лишним десятка дворов и деревянная церковка на бугре, а сколько всяких построек хозяйственных — прямо тебе городок! За полсотни-то верст от Дикого Поля! И ведь процветает. Поодаль от крестьянских приземистых изб — новый домина, похожий на осанистого надсмотрщика в поле, куда согнали для кабальной работы изможденных мужиков. Прочные дубовые бревна уложены в стены, узкие окна блестят слюдой, над тесовой крышей — дымовая труба, сбоку пристроена светелка с голубыми наличниками, резное крыльцо под навесом крашено охрой. Широкое подворье, огороженное дубовым тыном, клети, амбары, сараи для скота, своя баня на задах; на веревках проветриваются холсты, сукна, кафтаны и шубы — все говорит о зажиточности хозяина, даже запасенные впрок поленницы дров и прошлогоднее сено на крыше сарая. Дом легко можно было принять за боярский, если бы Фома не знал, что живет в нем Федька Бастрык — холоп из прогорелых купцов, сам себя продавший рязанскому князю, ныне оборотистый сельский тиун — управитель и судья окрестных деревень, ненавидимый и холопами, и вольными смердами за клещучью хватку и ненасытность. Князь далеко, ему лишь бы подати в казну поступали, а Бастрык слал до срока да с надбавкой. А что треть княжеских людей гнет спину на Бастрыка, что он дает в рост деньги на шкурных условиях и нет в округе мужика, который не ходил бы в должниках у Федьки, — князю ли о том жалобиться? Сочтут наветчиком, тогда плати за охулку и от Федьки пощады не жди. Князь чистую деньгу любит, и Бастрык помнит о том. Он отправит на княжий двор в меру хлеба, и медов, и разносолов, и рыбы, и дичи, и холстов на порты княжеской челяди, а в счет недоданного гонит звонкую монету. Сам князь торговать не станет, Бастрыка же медом не корми. С одной стороны Орда близко, с другой — Литва, и города рязанские посередине. У Бастрыка всюду свои люди, и будьте уверены: коли в Орде спрос на сено, пшеницу или ячмень — Федькины подводы первые там. Если в Пронске, в Рязани, в Белеве или Мценске на торжищах исчезли холсты, шерсть, воск или деготь — завтра же появятся холщовские мужики и бабы с возами товаров. Он и хлеб зажмет до лета, до самой голодной поры перед новым урожаем и продаст втридорога. Бывает, купцы ордынские не в Рязань, не в Литву везут свой товар менять на хлеб и фураж, а поближе, в Холщово — закрома на тиунском подворье обширные. Заговорит словами ласковыми, угостит по-княжески, подпоит хмельным медком — мастер на это Федька Бастрык, — глядишь, купцы со скидкой за ближнюю дорогу уступят ему и скот, и сбрую, и ткани, и сафьян, и железную утварь. Он же в ближних городах по своей цене перепродаст. И подводы ему не за деньги нанимать: мужики-должники всегда готовы услужить. По осени и зимой аж до Смоленска ходят. И сколько от прибыли в княжескую казну поступает, сколько утекает в Федькин сундук — поди сочти! Он бы давно себя выкупил, да, знать, в холопах за князем лучше ему. Вольный купец помощников за плату берет, а у холопа-тиуна княжьи люди в холопах. Он ведь и вольного смерда разорит, коль что. Отказался было холщовский плотник у него на постройке смолокурни отработать, тут и повалилось на мужика. Застукали его корову на княжеских овсах — продажа[9], напился пьяный, поколотил объездчика, который будто бы нарочно корову на зеленя загнал, — снова продажа, да такая, что и дом с коровой вместе заложить пришлось. Пал в ноги Бастрыку, взмолился о помощи. Тот ему: нет, мол, у меня и полушки своей, все государское. Ссудил в долг как бы от князя, а через год тот долг удвоился. Ныне плотник со всей семьей в холопах у князя, да кабы только у князя! Бывало и похуже. В дальней деревне мужики в самую страду не дали Бастрыку коней и на угрозы его попу пожаловались. Со святым отцом не повоюешь, вроде смирился Бастрык. Осенью пропал из силков бобер. За княжескими левами тот же тиун приглядывает. Взял он пристава, понятых, стали след искать, и привел тот след к строптивой деревне. Вот где разор и погибель — бобер-то двух тягловых лошадей стоит, а их и было две на деревню. Долго мужики в ногах тиуна ползали. Одно спасло — величанье любит, будто он боярин. Когда уж раз сто наперебой поименовали Федором Онисимычем, отмяк, дары принял и взял клятву, чтоб молчали о случившемся: грех, мол, беру на себя — у бобров год приплодный, авось князь не сведает. С тех пор деревня в кабале у Бастрыка. А слух идет, будто новый золотой перстень с изумрудным камнем, что видели на пальце Бастрыка, получен от проезжего боярина-литвина в обмен на темного бобра. Дорого князья и бояре бобра ценят — без его меха нет господской одежды. Крестьяне бобровых шуб и воротников не носят, но и они знают, почем бобер.
Страшен Бастрык не только простым людям, потому-то боязно искать на него управу. Был проездом от князя в Орду человек ратный, отдыхал в Холщове, и завернул тут боярин из ближней вотчины о государе сведать. «Мужики у вас что-то угрюмые, — заметил гость за медом. — Подати платят хорошо, село, вижу, устроено, значит, и живут ладно. А в глаза не смотрят. Иль холопами уж себя не считают?» Тут сосед-боярин и ввернул известную притчу: не холоп-де в холопах, кто у холопа работает. Зыркнул гость на Бастрыка, погрозил: «Ох, Федька, не в баскаки[10] ли ты лезешь, не тиунскую ли вотчину создал вдали от господина? Гляди, Бастрык, — переломишься. Вот как обратным путем допрошу мужиков!..» Но обратный путь гостя пролег иными местами, — видно, забыл с похмелья свою угрозу. Да и немудрено забыть — крепок был медок в широких жбанах, коими нагрузили гостя на тиунском подворье, ароматны рябчики с орехами, запеченные в тесте, нежны копченые стерляди и осетры, привезенные с Дона, сладки расстегаи и пряники, выпеченные, искусными холщовскими бабами. Или грозные те слова перетянул кошель, нечаянно оброненный Федькой в суму гостя?