IV
…Парнишке полюбился тополь. Не раз Демка поднимался на развилку старого дерева, мастерил там самострелы из гибких сучьев, засматривался в дымчатую синь тайги.
– Ишь, язва! Как белка летает по дереву – поглядывал Филимон Прокопьевич. – Кем будешь, Демид: кедролазом аль водолазом?
– Комсомольцем хочу – сказал однажды сын.
– Што-о? Под анчихристову печать метишь? Я те покажу косомол! Попробуй токмо. Так исполосую шкуру – сам себя не признаешь.
– Все в школе вступают, и я вступлю.
– Все, гришь? А ну, слазь, лешак!.. Я те покажу косомол!
И – показал. Содрал с Демки шароваришки на лямках и долго порол ремием с медной пряжкой, приговаривая: «Вот те, выродок анчихристов, косомол и вся Советская власть. Вовек не забудешь».
Постепенно между отцом и сыном будто кошка хвостом дорогу перемела – оказались чужими. Отец давил на сына жестокою синевою глаз, бил нещадно, на всю мужичью силу, на что сын отвечал угрюмым, настороженным сопением. И хоть бы раз попросил пощады. Упрется глазами в землю – ни слова. Только кряхтит – тяжело, с придыхами.
Как-то поутру Филя позвал Демку в моленную горницу, поставил на колени перед иконой Пантелеймона-чудотворца и спросил:
– Чадо, зришь ли бога?
Демка поглядел на иконы и лба не перекрестил.
– Зришь ли бога, вопрошаю? – наступал Филя.
– Какого бога? Тут одни доски разрисованные.
– Што-о?! – вытаращил глаза Филимон Прокопьевич. – Доски, гришь? Ах ты, окаянный выродок! – И, как того не ждал Демка, Филимон Прокопьевич схватил его за тонкую шею и ударил лбом в половицы. Раскровенил нос, губы, и кто знает, до какой степени измолотил бы его, если бы под тот час не подоспел Мамонт Головня, председатель сельсовета.
– Истязательством занимаешься? – гаркнул высоченный Головня, вторгаясь в моленную. – За такой номер при Советской власти очень свободно загремишь в тюрьму. Сей момент составлю протокол, единоличная контра!
Филимон Прокопьевич позеленел от злости.
– А ну, гидра библейская, пойдем в сельсовет, потолкуем.
Почуяв недоброе, «как-никак, Филимон-то хозяин: а без хозяина и дом – сирота!» – Меланья кинулась в ноги Мамонта Петровича и, заламывая руки, причитая в голос, всячески чернила собственного сына.
– Кабы знали, какой он вреднущий аспид, осподи! – вопила она. – С отцом огрызается, девчонок затравил, змееныш. А лодырюга-то, лодырюга-то какой, осподи! Сидит себе с книжками, и хоть рожь на нем молоти! Как же такого лоботряса не проучить? В петлю из-за него лезти, што ль?
У Демки от напраслинных слов матери слезы закипели в глотке. Это он-то лодырюга! С утра до ночи работает, и он же лоботряс.
– Уйду от вас! Все равно уйду – бормотал Демка, размазывая кровь по щекам. – Живите со своими иконами и с библией. И в бога вашего дурацкого совсем не верую. Вот!
Пунцовое лицо Филимона Прокопьевича готово было брызнуть кровью – до того оно пылало.
Протокол Мамонт Петрович не составил, но в сельсовете круто поговорил с Филей. Толстоногий, упитанный Филя не знал, чем и оправдываться. Бормотал себе в бороду нечто невнятное о «тятином грехе», и что у него все нутро выболело, и дал слово больше не трогать пальцем.
Слово свое сдержал – отмахнулся от сына, как будто и не видел его в доме.
Постепенно мутная горечь обиды на покойного тятеньку отстоялась у Фили, как старая опара в квашне. Пусть живет тятин грех, коли бог не прибрал!.. Да вот беда: времена-то какие смутные! Как бы выродок про золото не пронюхал.
И вот Демку мать отвезла к крестной Аграфене в Кижарт…
Вдовая Аграфена приняла Демку ласково. Жила она в маленькой избенке о трех окнах, занималась рукодельем, имела своих пчел, коровенку и кобылу.
Демка старался помогать одинокой Аграфене: и дрова таскал в избу, и за коровой смотрел, и за сеном не раз съездил. Потому что крестная Аграфена сама была хворая. Все кашляла. На грудь жаловалась. А к весне и совсем согнулась, скрючилась, как обруч. Все ей холодно было, мерзла.
Однажды ночью подозвала она к себе Демку, попросила воды, пожаловалась, что в избе не топлено и ей придется умереть не согревшись.
Демка, конечно, не верил, что крестная Аграфена вдруг умрет. Но однажды утром она не встала с постели. Тогда Демка притащил два беремя дров, растопил железную печку, чтоб крестная немного отогрелась. Но та лежала на деревянной кровати желтая и неподвижная. Рука ее, свисая с кровати, не гнулась. Демка попробовал поднять руку, но вместе с рукой поворачивалась крестная Аграфена. Демка даже удивился, как за ночь она вдруг помолодела. Морщины на лице разошлись, нос стал тоньше, с забавной горбинкой, которой не было вчера…
На похороны приехала мать. Сообщила, что Филимон Прокопьевич сидел в каталажке и, как только его выпустили, уехал будто бы насовсем из Белой Елани, так что в хозяйстве теперь у матери остался только вислопузый Карька да одна корова. Овец и свиней отец прирезал.
Демка, как чужой, слушал мать. И когда крестную схоронили, он сбежал к кижартской учительнице, наотрез отказавшись возвращаться домой. Учительница приняла Демку, обиходила и отвезла в Каратуз в интернат школы крестьянской молодежи. В Каратузе весною встретил Демку Мамонт Петрович Головня.
– Демид? Ого! В натуральную величину вытянулся. В какой группе учился? В пятой? Маловато. Чем и как жить будешь летом? Не знаешь? А вот я имею соображенье. Поедешь со мною в Белую Елань…
– Не поеду! – перебил Демка.
– В каком смысле, то есть?
– Не хочу и все.
– Ну, это ты брось! Заладил. Дело есть при колхозе. Пасека у нас огромятущая собралась. Пчеловодом взяли Максима Пантюховича, предбывшего партизана из Кижарта. Поживешь с ним до осени на пасеке, подкормишься. Ну, а зимой, слышь, самолично отвезу тебя в Красноярск на курсы по лесному делу. В самый аккурат будет для такого орла, как ты. Парень ты смышленый. Для чего мы кровь проливали в гражданку? Чтоб такие орлы пропадали заздря?..
Демка не посмел перечить и приехал с Мамонтом Петровичем из Каратуза в Белую Елань. Перед тем, как отправить Демку в тайгу на пасеку, Мамонт Петрович наказал:
– Гляди за пасечником-то! Хоть мы его и не выселили с его кулачкой Валявихой, как в работниках он у ней пребывал, а нутро у него подпорченное. В кулаки метил, сивый. Смотреть надо. Ты это таво, Демид, смотри за ним в оба и на ус мотай, хотя усов у тебя в доподлинности не имеется. Но вырастут еще! Вырастут!
…Из-под мшистых камней пробивается родничок. Прозрачный, звонкий и резвый. Это еще не река, не ручей даже, а только родничок. Здесь путник может утолить жажду. Здесь кругом вольготные заросли дикотравья – дремучие, непролазные дебри – тайга. Родничок журчит, бормочет, сверкает меж камней и бежит, бежит. По пути он собирает другие роднички. И вот уже не родничок, а ручеек. Еще дальше – речушка в шаг шириной.
Так от источника к источнику набираются толщи вод, покуда не заиграет такая вот могучая и гордая река, как Амыл, несущая шумливые воды в слиянии с Тубою в Енисей и дальше в океан льдов.
Демка – еще не мужчина, не парень даже, он только журчащий родничок. Журчит, журчит, бежит, бежит – а куда? Про то и сам Демка не ведает. Он растет еще, мужает.
Скучно Демке с Максимом Пантюховичем на пасеке.
Пасека далеко от деревни. Очень далеко! Места здесь по взгорью залиты душистым иван-чаем, над которым с утра до вечера жужжат пчелы. Богатей Валявин давно еще облюбовал место в верховьях Жулдетского хребта для пасеки. Начал строиться. А нынче весною перевезли сюда всех пчел, отобранных у раскулаченных мужиков.
Дом еще не отстроили. Не вставили окна, двери. Но дом будет большой, пятистенный.
Тошно Демке с Максимом Пантюховичем у костра. Рыжее пламя плещется, жжет темень, а просвету нет.
Накрывшись дерюгой до черной бороды, Максим Пантюхович лежит возле костра и смотрит в небо. Не спит. Бормочет себе в бороду, кряхтит.
Демка наблюдает за Максимом Пантюховичем с другой стороны костра. Вздыхает.
Ночь. Теплая, июльская. С двугорбого хребта тянет в низину верховой ветерок. По берегам речки тоскливо пошумливают лохматые деревья. На прогалине белеет дом с торчащими ребрами стропил. Квадратные глазницы окон без рамин чернеют, как пропасти. И кажется Демке, что в срубе дома хозяйничает домовой, черный, лохматый, бородатый, похожий на Максима Пантюховича. И он отчетливо слышит, как домовой посвистывает, перебирает щепы, шебуршит, стукает чем-то, будто на кого сердится. Только бы не ополчился на Демку за щепы и обрезки досок. Если вдруг сядет на шею да крикнет: «Вези, Демка, да не останавливайся!» – вот тогда хана Демке. Бога нет – это точно. Сколь раз Тятька колотил его в моленной. И никакая холера не заступилась. А вот черти есть. Крестная Аграфена кажинную ночь крестик из прутиков на порог клала и под цело. Это от чертей. Она сказывала, как самолично видела чертенят у заслонки.