— Но что я должен передавать?
— Посольское здание, архивы, фонды, шифры…
Набоков рассмеялся — кажется, он нашел повод для шутки.
— Но зачем шифры? Ведь вы проповедуете принцип открытой дипломатии?
— И шифры, — повторил Петр так, точно хотел сказать: у меня нет ни времени, ни желания шутить.
— Но почему я должен передавать посольство, на каком основании? — В интонации Набокова сейчас не было ничего категоричного, он допускал возможность разговора. — Я уполномочен законным правительством, министром…
— Терещенко?
Набоков взял пресс-папье и нетерпеливо передвинул его.
— Хотя бы Терещенко.
Петр шагнул к письменному столу.
— Но он не спасет даже своих сахарных заводов на Полтавщине, не говоря уже о правительстве.
— И это Чичерин?
Петр приблизился к столу:
— Чичерин…
Набоков протянул руку — где-то близко, может, даже за спиной Петра, раздался звонок, один раз, второй, третий, как сигнал о бедствии, как призыв о помощи.
Раскрылась боковая дверь — она была врезана в панель, вылощенный юноша выдвинул розоватую лысинку.
— Все посольство, всех сюда! — Набоков не мог сдержать гнева. — Всех сюда: и дипломатов, и причисленных, и канцелярию, и церковный дом… — Он смотрел теперь на Белодеда, и Петр впервые увидел, как он изменился за лето и осень — всесильная охра выжелтила ему даже губы, он пытался сцепить их зубами, но они выхватывались и неудержимо тряслись. — Ну, говорите теперь, говорите… все… ну!
Петр оглянулся — кабинет был полон народа. Это походило на чудо: как удалось вызвать из мертвого, скованного холодом и отчаянием дома столько людей и как они, недвижимые, безъязыкие, молча сидящие по норам, обрели вдруг способность двигаться и что-то произносить?
— Ну, говорите же все, что хотели сказать мне. — Набоков оперся о стол, но руки ожесточенно застучали по столу, и он их снял и скрепил. — Ну говорите же…
Петр подумал: никакого пафоса и позы, все должно быть сказано спокойно, может, даже буднично-спокойно, сила всего, что он намерен сказать, именно в этом.
— Я пришел, — сказал Петр и подумал: так тихо, будто эти люди и не входили. — Я пришел, чтобы сказать не от своего имени, от имени правительства Советов… — Он оглядел присутствующих и был удивлен, что его слушают, — очевидно, они не нашлись еще, не поняли, что происходит. — Ваши обязанности исчерпаны, и вы никого не представляете. Поймите, господа, никого!
Когда Петр очутился на улице, небо над городом показалось ему резко-синим каким он никогда не видел его прежде.
Пароход уходил из Абердина. Как накануне, падал снег, обильный и мокрый. Впереди шел катерок, и мощный прожектор высвечивал воду. Где-то там, в Северном море, судно встанет под охрану военных. А сейчас было хмуро и холодно. Шотландский берег исчез, как только пароход отчалил, даже огни на берегу растеклись бесследно.
Петр смотрел на Чичерина. Воротник демисезонного пальто был приподнят, от этого Чичерин казался и выше и стройнее. Снег падал на лицо, серебрил виски, бороду — человек старел на глазах.
— Дерзость — дипломатическое качество? — спросил Петр и нетерпеливо посмотрел на Чичерина.
Чичерин молчал и смотрел во мглу, точно там искал ответа на вопрос, который был задан.
Поздно вечером, когда судно вышло в открытое море. Петр поднялся на палубу. Море было сизо-фиолетовым, гудящим. Черные с проседью, стлались тучи, когда они приподнимались над водой, виделись корпуса кораблей, идущих рядом. Сыпал холодный дождь, но уходить с палубы не хотелось. В сознании Белодеда вдруг возникло лицо Набокова, облитое мерцающим светом камина, и весело, радостно-лихо стало Петру. Чем-то этот поход в посольство был похож на поступок Степняка, врубившего кинжал в нетвердую грудь Мезенцева!
Однако дерзость все-таки дипломатическое качество! Это же здорово — вот так явиться к тирану или к тому, кто представляет его, и сказать, что он должен уйти. Ведь если освободить отношения между людьми от толстого слоя мишуры, которой их обременили годы, если прогнать всех швейцаров в ливреях и без ливрей, сжечь на большом костре горы ярко-белой хрустящей бумаги, украшенной водяными знаками и еще не исписанной посольскими каллиграфами («Ваше превосходительство!..». «Бесконечно признательный Вам…». «Ваш покорный слуга…». «Слуга…». «Слуга…». «Слуга…»), если расколотить эти бра, которые тоже врут, создавая таинственно-торжественный полумрак там, где никакой таинственности и торжественности нет, а есть ложь, если все это испепелить и истолочь в ступе, то люди должны вести себя так, как повел себя Белодед с Набоковым. Пришел и сказал: вы здесь по недоразумению, господин, и лучше, если… Впрочем, больше можно и не говорить, будет многословно. Он-то, Набоков, должен догадаться, о чем идет речь. В октябре на Дворцовой площади и того не говорили.
Надо, чтобы и впредь было не иначе: человек, оставшись один на один с тем миром, чувствовал бы себя так, словно в нем, только в нем сейчас Россия, и он вправе говорить от ее имени. Люди не рыбы в океане. Они могут и не ходить косяками. Иногда они остаются одни. Ведь мы же доверяли тому костромскому или тверскому парию, которому дали гранату и, указав на царские хоромы, сказали: «Иди разговаривай и, если надо… огнем!..» Почему же мы должны ему доверять меньше сегодня и завтра? Он меньше предан революции? У него убавилось ума? Время непоправимо подсекло его волю? Нет и нет!
А Чичерин прав: иногда будущее видится нам и совестью нашей, и нашим другом, и нашим судьей. Непросто представить зримо, каким оно будет, будущее, но его голос Петр слышит явственно. «Действуй так, как велит тебе твоя преданность новому миру! Не робей, не оглядывайся, не опасайся, что кто-то схватит тебя за рукав и скажет, будто ты слишком самостоятелен. Будь самостоятелен! Действуй свободно, во всю мощь ума и опыта, набирайся сил и иди дальше! Если надо, остерегись… если велит тебе разум и опыт, трижды испробуй, прежде чем сделать шаг, но шаг этот сделай, без него не добудешь победы».
Петр вошел в кают-компанию. Еще на лестнице, где ощутимо распознавался голос моря, он уловил едва слышную мелодию — внизу в полутьме играл Чичерин. В стороне сидел старик в вязаной куртке и с погасшей сигарой во рту? устремив на Чичерина взгляд крупных, навыкате глаз. Но Чичерин, казалось, не видел его. Он был во власти мелодии. Нет, в ней не было многогласной могучести — не слышались ни медь, ни трубы, ни даже гудящие струны виолончели и альта, что созвучно неумолчному голосу грозной толпы или шуму леса. Этот голос был и сердечнее, и сокровеннее. В безбрежном море, наполненном гудением шквального ветра, перед которым не было преград, звучал голос, вызванный к жизни человеком, слабый и все-таки неодолимо стойкий.
Старик в вязаной куртке задумчиво жевал потухшую сигару. Он был обескуражен и насторожен. Кем ему виделся Чичерин, артистически играющий Моцарта?.. Сыном английского ленд-лорда, порвавшим с семьей и ушедшим в искусство, вечным студентом или артистом, бездомным и гонимым?
Петр вернулся в каюту вместе с Чичериным. Били часы. Девять, десять, одиннадцать… Медленно остановились удары. Чичерин поднес к настольной лампе часы, принялся переводить стрелки.
— Завтра в это время мы будем в Стокгольме, — сказал он.
— Нас встретят? — спросил Петр.
— Воровский.
Петр не сумел сдержать вздоха, но Чичерин будто не заметил этого — он молча переводил стрелки.
Зима семнадцатого года не считалась с календарем. Декабрь не принес в Питер ни обильного снега, ни морозов. Туманы, что полая вода, поднимались от реки, высоким валом втекали в Невский, медленно заполняя своей теплой влагой Садовую и Литейный, площади у Николаевского вокзала. Туман накрывал собой и Казанский собор, и Мариинку. и Главный штаб, и Академию художеств, и Биржу с ее колоннами, и красно-серое здание бывшей немецкого посольства на площади у Исаакия и разводные питерские мосты… Подобно мачтам погибших кораблей, из серо-стальной пучины тумана торчали только минареты мечети, шпиль Петропавловки да Исаакия округлая скала.
Где-то над городом солнце торит извечную свою стежку, там блеск облаков и ясное небо, а Питер будто навсегда погружен в сумерки — они стали его ночным и дневным светом. В такую погоду не мудрено сбиться с пути, тем более что ехать надо на какую-то Фурштадскую. От Троицкого моста, где обосновалось английское посольство, доберешься туда не иначе, как через центр: из французского и японского посольств, которые, будто близнецы, утвердились на набережной, не проще. Точно в расчете на ненастье, посольства выстроились на невской береговой линии: отдай команду, и рассчитаются как на поверке: французское, японское, английское, бразильское, шведское!.. Все на одной линии, все на набережной. Набережная, в сущности, была посольским кварталом, который можно было бы обойти за десять минут. Разумеется, никто пешком не ходил, даже тогда, когда из одного посольского особняка можно было увидеть другой, но это вопрос особый — послы, как известно, к пешему строю не приспособлены.