— Я вижу, что в этом деле ты проявил истинное милосердие, оглан, — насмешливо сказал Карач-мурза, обращаясь к хакиму, который стоял, как на раскаленных угольях. — Но вижу и другое: под твоим управлением очень хорошо живется насильникам и негодяям. Плохо, когда начальник боится своих подчиненных, а не они боятся его. Это иногда кончается тем, что такой начальник получает от великого хана шелковый шнурок в подарок [406]. Помни об этом! Завтра ты назначишь другого ясакчи — почтенный кади поможет тебе сделать хороший выбор. А Халилу, если он вздумает чем-нибудь мстить Фатиме, дашь на базарной площади сто палок. Надеюсь, ты все понял?
— Понял, великий оглан! Это, наверное, шайтан, — да будут прокляты и посрамлены его козни, — вчера затуманил мой разум. Но больше этого никогда не будет, великий оглан!
— Посмотрим. На обратном пути я еще сюда заеду.
«Судьба затем судьбою и зовется, Что отвратить ее нам не дано: Для стрел ее что занавес из шелка, Что щит из крепкой стали — все равно».
Мухаммад ас-Захири, персидский писатель XII века
Когда все ушли, Карач-мурза велел позвать к нему Фатиму.
— Ну вот, — сказал он, когда она вошла и робко остановилась у входа, — ты свободна и можешь спокойно возвращаться домой. Никто тебя больше не будет тревожить, об этом позаботится сам хаким. Кроме того, возьми вот это, — добавил он, указывая на подарки, оставленные Халилом. — Эти вещи помогут тебе прожить безбедно.
— Да воздаст тебе великий Аллах годами счастья за все, что ты для меня сделал, благородный оглан, а я не забуду этого, если бы даже прожила тысячу лет. И не думай, что у меня нет стыда, если я тебя попрошу еще об одной милости, сиятельный оглан…
— Говори, — промолвил Карач-мурза.
— Позволь мне ехать с твоим караваном. Говорят, ты едешь в Мавераннахр, к великому Тимур-беку. Может быть, Аллах будет ко мне милостив до конца, и я найду там своего мужа. Теперь у меня есть, чем выкупить его, если он в плену. А здесь я боюсь оставаться: у ясакчи Халила очень длинные руки.
— Этого не бойся. Он больше не ясакчи и теперь не посмеет тебе ничего сделать.
— Он ничего и не сделает, оглан, но если он захочет, со мной всегда может случиться какое-нибудь несчастье. Разве он отвечает, если я утону в реке, или загорится ночью моя юрта, или меня укусит ядовитая змея?
— Хорошо, — сказал Карач-мурза, немного подумав. — Приходи ко мне завтра утром. Может быть, я сумею устроить так, что ты поедешь с нами.
* * *
Ханум Хатедже, вверенная попечениям Карач-мурзы, ехала при его отряде на совершенно особом положении. Напутствуя его в дорогу, хан Тохтамыш сказал:
— Говорят, Хромой очень любит свою племянницу, и потому важно, чтобы с нею у нас не случилось ничего плохого и чтобы ты привез ее в Ташкент живой и здоровой. Пусть лучше передохнут в пути все другие пленники, чем с ее головы упадет хотя бы один волос! Не забывай также, что Тимур ей поверит больше, чем нам, а потому нужно сделать так, чтобы она говорила о нас хорошо. Будь с ней почтителен, следи, чтобы ей было удобно ехать и чтобы она ни на что не могла пожаловаться. В дороге она должна чувствовать себя не пленницей, а важной госпожой, которой все готовы служить.
И Карач-мурза строго следовал полученным наставлениям. Хатедже ехала в удобной кибитке в сопровождении нескольких служанок и рабынь; на ночь ей разбивали походный шатер, убранство которого могло бы удовлетворить самую избалованную женщину; у нее всегда, даже при переходе через пустыни, было вдоволь свежих фруктов, которые она особенно любила.
Ежедневно Карач-мурза справлялся о ее здоровье и о том, нет ли у нее каких-нибудь жалоб или пожеланий. Но, не желая своим присутствием напоминать ей о том, что она все-таки пленница и в общем порядке подчинена ему, обычно он это делал через кого-либо из своих приближенных, и потому Хатедже немного удивилась, когда в этот вечер он явился к ней лично.
— Селям-алейкюм, благороднейшая ханум, — сказал он, получив разрешение войти в шатер. — Я надеюсь, что Аллах хранит твое драгоценное здоровье и что ты хорошо отдохнула за эти два дня.
— Алейкюм-селям, оглан, — ответила Хатедже. — Милостью Аллаха я здорова, а благодаря твоим заботам путешествие меня совсем не утомляет.
Голос у Хатедже был низкий и приятный, а в последних ее словах, хотя они и были обычным проявлением восточной вежливости, прозвучала неподдельная искренность. Карач-мурза внимательно поглядел на нее.
Хатедже нельзя было назвать красивой, к тому же, по понятиям Востока, молодость ее уже ушла: ей было под тридцать. Но небольшой рост, хрупкость и стройное сложение возмещали ей ту долю прелести, которую отнял возраст. Ее смуглое, слегка поблекшее лицо, с темным пушком над хорошо очерченными и еще не потерявшими свою свежесть губами и с чуть раскосым разрезом глаз, было привлекательно, а сами глаза, карие и ясные, с какой-то завораживающей теплинкой в них, были на редкость хороши.
— Я рад это слышать, ханум, — промолвил Карач-мурза. — Но нам нужно пройти еще три раза столько, сколько мы до сих пор прошли. И я никогда не простил бы себе, если бы к концу этого путешествия ты потеряла хотя бы ничтожную долю твоего здоровья и…
— И чего еще? — с улыбкой спросила Хатедже, видя, что Карач-мурза запнулся.
— И твоей красоты, ханум.
— Я вижу, что ты честный человек, оглан, ибо хотел удержать свой язык, прежде чем он вымолвит эту неправду. Красота моя, если и была когда-нибудь, уже ушла, а здоровья хватит еще на много таких путешествий. Могу я спросить, когда мы выступаем отсюда?
— Завтра, через два часа после восхода солнца, ханум, если ты не хочешь отдохнуть еще один день.
— Но я же говорю тебе, что я совсем не устала. Ехать даже приятней, чем стоять на одном месте.
— Хорошо, ханум, завтра мы поедем. Но могу я перед этим просить у тебя об одной милости?
— Ты здесь начальник, оглан. И можешь приказывать, а не просить.
— Если я начальник для других, то для тебя я только самый почтительный слуга, ханум.
— Не будем играть словами. Итак, что я должна сделать?
— Ты не должна, ханум. Но если ты хочешь сделать доброе дело и помочь попавшей в беду женщине, которой нужно уехать отсюда, ты могла бы взять ее к себе служанкой. Я готов поклясться, что она будет хорошо служить тебе.
— А что это за женщина и какая беда ее постигла? — спросила Хатедже, бросив на Карач-мурзу пытливый взгляд.
— Это одна здешняя татарка, ханум. Молодая и красивая. А что с ней случилось, она сама тебе расскажет. Это тебя развлечет в пути.
— Хорошо, я беру ее, оглан.
— Да вознаградит тебя Аллах за твое доброе сердце, ханум. Утром я пришлю ее к тебе.
Простившись с Хатедже, Карач-мурза возвратился в свой шатер, унося в душе какое-то безотчетное чувство тепла и умиротворения, которое не покидало его до самого сна.
«Промысел Всевышнего простирается на всех, и все сущее подлежит его предопределению. Успех в делах — в деснице Аллаха, и удача сопутствует тому, кто для нее создан».
Абу-Насер Фараби, тюркский философ IX–X веков
Выступив на следующее утро, отряд в обычном порядке двинулся на юго-восток, по направлению к реке Эмбе. Путь был нетруден и однообразен — бескрайняя степная низина, покрытая блеклой зеленью, которая местами переходила в бурые россыпи бесплодных песков, — ничто тут не радовало глаз путника и не привлекало к себе его внимания. И потому Карач-мурза, почти не глядя по сторонам, ехал все эти дни, погрузившись в воспоминания и думы, что всегда помогало ему скоротать время таких томительно-унылых переходов.
Но если прежде подобные размышления обычно бывали приятны и вносили в его душу умиротворение и ясность, то на этот раз они были почему-то невеселы и тревожны. У него было такое чувство, словно он в своей жизни прошел мимо чего-то самого важного, не сделав того единственного, что действительно нужно было сделать. А что это было — он не знал и теперь тщетно силился это понять.
Мысленно он снова посетил все те места, где ему доводилось когда-либо побывать, воскрешая в памяти события и встречи и в свете приобретенной с годами житейской мудрости проверяя правильность тех или иных принятых им решений. И казалось, больших ошибок не было, жизненный путь его был, несомненно, удачен и привел к тем вершинам, которых достигают только немногие избранники судьбы. Но вместе с тем его не покидало странное ощущение, почти уверенность в том, что все его решения и действия, кроме того единственного, которое он упустил, были совсем не важны и не нужны и что, если бы даже он решал и действовал совершенно иначе, было бы то же самое просто потому, что именно так должно быть.