И всегда непритязательный в потребностях, а сейчас тем более уже отделённый от трона и даже тяготясь ещё сохранённой по инерции, не его приказом, церемонийностью, – всё те же ливреи шествовали важно, всё те же камердинеры предупреждали приход редких теперь и незваных посетителей, и те же скороходы в галунах и со страусовыми перьями сопровождали их, – Николай всё более готов был расстаться со всем этим начисто. Только Ливадию одну было жалко, Ливадию хотелось бы сохранить, Алексею там очень хорошо. Но если и это будет невозможно, а надо бы определить свою жизнь не на оставшиеся месяцы войны, а уже до конца, навсегда, – то предпочитал бы он поселиться простым крестьянином в России, в самом скромном уголке родины, да даже хоть и в Сибири, – чем ехать на постылую, постыдную, скандальную западную популярность или вечное бездомное гостевание – да и на какие средства? никаких средств на Западе не было у него.
И только если уж никак не исполнимо, если присутствие его в России может повредить государственному спокойствию – тогда он готов подчиниться изгнанию.
Эту истекшую неделю заточения и начавшуюся вторую, несмотря на грозные признаки вокруг, Николай с каждым днём всё более чувствовал умиротворение и распрямленье души. Такое настроение было: если бы сейчас и все хором просили бы вернуться на престол – ни за что бы не вернулся.
Прошёл первый ожог развенчанности – и он обнаружил, что ему легче и проще обращаться с людьми, – стало легче разговаривать с людьми, вот как! Он и раньше предполагал в людях более искренность, чем искательство, – но уж теперь-то и вовсе мог рассчитывать на откровенность тех, кто был к нему хорош.
Во всё царствование он старался принимать решения по совести – насколько это было открыто ему. И никогда не принимал решения в гневе, но всегда давал себе охладиться. И к врагам своим – вот Гучкову, Милюкову, никогда не был преследователей и никогда не арестовывал их, как вот они его. И не применил низких усилий цепляться за власть: едва почувствовав себя помехою, тут же и ушёл.
Говорится: царю – пуще правда нужна. Царю нужна правда больше, чем кому-либо из живущих.
Он оттого был внутренне спокоен, что твёрдо верил: и судьба России, и судьба его семьи находятся в руках Господа. Господь поставил его так, как он стоит. И что бы ни случилось – надо преклониться перед Его волей.
В эти последние дни – заблистал наружный мир. Погода переменилась на солнечную – вчера, сегодня стояли лёгкие весенние морозцы, задерживающие таянье, но всё залилось светом весны. Как поднялось настроение!
Каждый день долго гуляли с Долгоруковым, – слава Богу, не запрещали. Приучились совсем не замечать охраны вокруг и не досадовать на выходки её, если те случались. Да довольно пространства и здесь – если не верхом, если не пешим гоном, а с работницей снеговой лопатой. Чистили, чистили снег с разных сторон, друг другу навстречу, и кончали дорожку у старой беседки.
Николай – наслаждался этими днями! И как увлекает такая работа: из бело-радужной массы, в ослепительных точках всех цветов, вырезать лопатою ровные кубы этого сказочного вещества, перекидывать их – а самому вдвигаться, вдвигаться в белую стену. Ничего в мире больше не видишь, кроме этого, Богом созданного, бело-сверкающего моря.
ДОКУМЕНТЫ – 30
17 марта
ЛИЧНЫЙ СЕКРЕТАРЬ ГЕОРГА V СТАМФОРДАМ –
БАЛЬФУРУ, МИНИСТРУ ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ
… Его Величество не может не испытывать сомнений не только по поводу опасностей переезда, но и из общих соображений целесообразности: желательно ли, чтобы императорская семья поселилась в этой стране.
ВОСЕМНАДЦАТОЕ МАРТА, СУББОТА
Большое помещение с высокими и тёмными потолками, наполненное шумным безалаберным множеством людей, лицами в разные стороны. Откуда-то понимает Варсонофьев, что это – Биржа, и он тут зачем-то стоит. Но не успевает ни приглядеться, ни – что они делают (только разговаривают громко все). Вдруг властно голова его поворачивается, обязанная смотреть. Мимо него входит в зал – мальчик с дивно светящимся лицом, и словно он хочет объявить всем необыкновенную новость. Он проходит мимо, держа в руках перед грудью какой-то небольшой сверкающий предмет, – проходит на середину зала, свободно, как будто тут не столплены густо, там останавливается, приподнимает что в руках! – и вдруг в едином жарко-ледяном дыхании, дыбящем волосы, охватывающем весь зал (всех тут!), Варсонофьев понимает, что этот мальчик – Христос, а в руках у него бомба! – ужасного взрыва для целого мира – и сейчас, через секунду, она взорвётся.
И не выдержав содрогновения, нестерпимого ожидания взрыва – проснулся.
Ещё и в яви обнимал его ужас этого космического подошедшего взрыва.
Такие сны он записывал. Потянул за ниточку стебель ночника, тот зажёгся, – хотел записать на клочке, как делал всегда, чтобы скорей потушить и заснуть. Но так сильно он был охвачен, что всё равно нескоро заснёт.
И с лёгкостью встал в прохладное, взял халат с кресла, в халате пошёл к бюро, сел, зажёг настольную лампу, из ящика достал тетрадь снов и стал записывать туда.
Он давно перестал понимать сны как сочетание бессмыслицы. Бессмыслица и путаница отделялась сама, тут же и забывалась. По меньшей мере наши мысли и чувства во сне – наши истинные, и мы отвечаем за них. Но Варсонофьев знал, что почему-то избран принимать и тайнопись вещих снов. Психологически безошибочны были и все его сны с близкими, он истинно воспринимал, и на большом расстоянии, кто что чувствует. Правда снов не в ситуации, а в настроении.
Однажды приснилось ему, что он подходит к маленькому фонтану и понимает: если приблизить губы к его струе и шептать – то по струе передастся как по телефону, и кто-то другой в далёком фонтане всё услышит. Многи способы передачи чувств и мыслей, мы не во всё верим. Не раз бывало, что Павла Ивановича тянуло к телефону – и он шёл, и по пути раздавался первый звонок.
У Варсонофьева была уверенность, что все события нашей жизни и другие лица связаны с нами и друг с другом не только теми явными причинными и следственными связями, которые видны всем, – но ещё и связями тайными, которых мы не услеживаем, даже не предполагаем, – а они не только существуют, но властно влияют, но формируют души и судьбы.
Из каких-то неведомых Божьих глубин к нам постоянно притекает на поддержку и сила, и сознание.
Но сон сейчас так сотряс его, ещё вот оставался страх в теле. Варсонофьев постарался записать точные минуты, когда это приснилось.
И ещё сидел, старался вспомнить точные оттенки смысла, ощущения, ведь они сотрутся потом. Что это была за Биржа? Не петербургская, не московская, и может быть даже вообще не Россия или, во всяком случае, не одна Россия. Это какой-то смысл имело – всеобщий.
И хотя нестерпимо было пережить этот взрыв – но он был не просто уничтожение, он был и Свет, слишком светилось лицо мальчика.
О! сколько было сил непознанных! В каком-то непостигаемом объёме совершалось нечто великое – и может быть только слабым отображением были те завихрения на улицах русских городов в последние недели.
Но – зачем посылаются такие сны, вот ему, ещё кому-нибудь? Ведь о них невозможно объявить, на них невозможно сослаться, никого научить, ничего доказать.
Предыдущая запись его в тетради была: «Сны анемподиета в Анапобожьи». Так – приснилось ему, не кто-нибудь сказал это вслух, а – ясно вошло в сознание: что это – его сны так называются, что якобы край, где всё это ему видится, – Анапобожье. Очень понятно было, что – Богов край, но всё в целом не улавливалось.
У снов был свой язык. То снилось ему выражение «на тайлок» – и он сразу понимал, что это значит: тайно. То на какой-то узорчатой решётке, как бы ворот, от невидимой руки выкладывалась надпись металлической вязью, тут и застывая: «Кто не был князь – поди, ведась». И во сне – ему был вполне понятен и значителен этот смысл, а вот записывая – уже не мог ухватить.
А ещё предыдущий записанный сон, на прошлой неделе, был таков. Будто находится Варсонофьев в церкви, но – ночью, на закрытой сокровенной службе, и церковь почти пуста, присутствующих с дюжину – есть священники, есть миряне, все мужчины. И понятно ему, что церковь эта – в России, но вся Россия – под властью каких-то страшных врагов. А эти здесь собрались на обряд запечатления церкви – то есть запечатания её на долгое время, как запечатывались храмы старообрядцев. И запечатление это будет вот в чём состоять: на аналой посреди церкви уже положены три больших серебряных креста (не помещаясь, чуть с перекрывом друг друга, так ясно это видно) – и в ходе службы старший священник зальёт их вместе расплавленным белым воском, и так они застынут надолго. И ещё знают они все: что после этого обряда их всех должны посадить в тюрьму, за то что были здесь, и это неминуемо, и они к этому готовы. А власть врагов спешит, чтоб этот обряд не произошёл: они хотят, чтобы церковь не успела запечатлеться. А в обряде тоже спешить нельзя: теперь они все должны лечь на каменный пол ниц и так оползти всей чередою все церковные стены кругом, лишь потом будет запечатление. И Варсонофьев, ползя, думает – как потом успеть дать знать дочери, Марине, о своём аресте, – и вдруг слышит её надрывный плач. И не поднимая головы от пола и не поворачиваясь, он видит другим каким-то оком: Марина в крестьянской вышитой рубахе стоит на пороге храма, не смея войти на обряд, и плачет, уже всё, всё поняв.