Свечин всегда знал один девиз: служить. Пути вольномыслия очень завлекательны и разнообразны, и очень приняты образованными людьми, но дело движут и развивают не они, а вот те самые презренные чиновники и военные служаки, которые являются на службу утром и уходят в пять пополудни, если нет сверхурочных работ.
Справится ли Ставка в новом положении? Способна ли Ставка ещё на что-нибудь? Но нельзя признать положение уже загубленным, а службу уже бесполезной. Вот, Егор просится – хочет что-то придумать? (В нынешней неразберихе, да когда ликвидируются все великокняжеские отделы, наверно удастся всунуть его в Ставку, вот только улучить Алексеева наедине.)
Главное – Ставка не должна выступить против нового правительства, это Алексеев ведёт правильно.
Выход – всегдашний единственный выход жизни: компромисс. Принести присягу Временному правительству? Пожалуйста. С почётом принять в Ставке министров нового правительства как людей якобы серьёзных и что-то понимающих? Пожалуйста.
Как оправдать новую присягу? Можно это составить. Я прежде присягал императору Николаю II? Но разве я присягал лично ему, Николаю Александровичу? Я присягал главе государства, которое является моим отечеством. Однако, раз благо отечества не осуществилось при том императоре – будем искать его при новой власти.
Уже вчера на завтраке в собрании Свечин видел Гучкова, тот поздоровался весьма прохладно. Он конечно помнил крутой отказ Свечина тогда, в ресторане Кюба, когда пылкий Воротынцев чего-то от Гучкова с верою ждал. А Свечину давно уже надоела эта игра в младотурок, давно пора становиться взрослыми. Но раз Гучков стал военным министром – он переходит из сил мятежных в силы созидающие, в те, с которыми неизбежен компромисс. Он становится одной из дюжины голов этого нового сочленения, которой Свечин уже присягнул. И потому, и по служебному благоразумию, не следует продолжать прежнего вызова – но сгладить, сколько удастся.
Достиг Гучков задуманной своей высоты, но показался он Свечину не орлом, ширяющим под небесами, а довольно утомлённым и помятым петухом. И аресты ставочных чинов по его приказу выглядели не грозно, а жалко. И офицеры, приехавшие с Гучковым, таскали позорные красные банты, – а ставочные ни один.
Встречать министров сегодня на вокзале, Алексеев настоял, должны все ведущие чины Ставки.
Вдруг почему-то пожалел Алексеева. (Никогда не жалел.) Вся мера унижения, какая была в этой встрече, она падала больше всего ему. Серых, честных, трудолюбивых – таких ни при какой власти не возвышают, это ещё государева была личная склонность, – а вот обливала его революция помоями, а ему оставалось только отираться, как и ничто.
Итак, на вокзале был выстроен почётный караул из георгиевского батальона. Вся главная квартира, вместе и с морским штабом. Военные агенты союзных держав вышли на перрон из гучковского вагона. (Это Гучков подстроил повремени. А сам не вышел. И понимающий глаз разило, что военного министра встречали вчера не так.)
Обывателей из города было мало – город не смыкался с вокзалом. Но приехали на извозчиках (носились на них по городу) какие-то с красными бантами, красными шарфами и даже красными лентами наискось, через плечо. Но привели и построили какую-то школу, уже с красным флагом. Остальной перрон был беспорядочно забит любопытными железнодорожниками и солдатами, что создавало толпу, но нарушало строй.
Ещё и на крышах примыкающих станционных построек тоже набрался любопытствующий народ. Ещё выше, вкруг высоких станционных тополей, в тепловатом пасмурном дне суетились, возились, кричали грачи, прилетевшие тому дня три.
На подходе поезда два оркестра уже заиграли марсельезу.
Вагон министров сразу был отмечен тем, что из него выходила и строилась охрана из гвардейского экипажа.
Встречающие не знали точно, кто именно из министров будет, ожидали первым увидеть князя Львова – первым явлением не царской власти на Руси.
Но в вагонной двери появился – подчёркнуто узкий, тщедушный, подчёркнуто подвижный, не в штатском пальто, но в полувоенной куртке и в полувоенном картузе, всем видом и движениями явно претендуя казаться военным. И ещё ему явно хотелось отдать под козырёк. Но он удержался, а с тамбурной площадки приветствовал всех собравшихся каким-то римским движением руки – и тут же, звонкоголосо перекрикивая ещё не замолкший оркестр, закликнул:
– Товарищи! Армиям фронта – низкий поклон свободного народа! Надеюсь, ваше воинство сломит упорство внешнего врага!
И – не сошёл, и не сбежал, а почти спрыгнул к Алексееву со ступенек. И не просто пожал руку генералу, но повышенным тоном вскричал:
– Позвольте мне, генерал, в знак братского приветствия армии, поцеловать вас как её верховного представителя и передать привет от Государственной Думы!
И – смело поцеловал колючего Алексеева своим голым обгубьем.
Дальше вышла заминка, которую Свечин хорошо видел поблизости: этот мальчиковый министр тут же намеревался и идти, с Алексеевым или даже без него, мимо почётного караула. Но Алексеев, естественно, ждал следующих министров. А следующий министр в тамбуре не появлялся. (Когда потом появился надутый Милюков в шубе, можно было догадаться, что он не хотел просто прилипнуть к спине юного предшественника.) Вышла заминка, – а тем временем матрос гвардейского экипажа с усилием опустил одно вагонное окно – и оттуда выставился ещё какой-то штатский, без шапки, хорьковатого вида, с холёными усами, и тоже ораторски высунул руку и закричал, но уже в тишине, в приготовленном внимании:
– Товарищи железнодорожники! Ваш героизм и сознательность безропотно несущих днём и ночью свой труд с удвоенной энергией на алтарь отечества!… Старое правительство разрушило железные дороги, но мы оживим их и поднимем правовое положение железнодорожников!
Так что постепенно прояснялось, что это наверно – министр путей сообщения.
А в тамбуре показался и выдвигался к двери – очень постепенно, очень солидно, на голове богатая меховая шапка, шея в меховом воротнике, строгий вид, строгие очки – всем известный Милюков.
От некоторых не в строю раздались аплодисменты.
Милюков осторожно, как бы остерегаясь свалиться, сошёл по ступенькам, внизу поздоровался с Алексеевым. И движенья не делал приобнять или целоваться.
Тем временем сходил со ступенек ещё один министр – ростом выше Милюкова, совсем не надутый, открытое прямое лицо.
Затем и тот хорьковатый.
И теперь все четверо с Алексеевым двинулись мимо почётного караула, – но министр-мальчик на нетерпеливый шаг вперёд всех остальных, и первый звонко крикнул, смешно из юношеского горла:
– Здорово, молодцы!
И георгиевские кавалеры отлично отрубили:
– Здравия – желаем – господин – министр!
Милюков и другие уже не кричали караулу.
И мимо выстроенных чинов Ставки прошли со штатскими поклонами, никто никому не подал руки.
Впрочем, и много стояло же этих чинов.
Впрочем, Государь подавал.
Затем опять возвратились к своему тамбуру, и тот шустрый министр легко взлетел на площадку, обернулся и быстрым горячим голосом начал выбрызгивать речь. Кидалась его необычайная взволнованность, и ощущение необычайности момента, и страсть голоса, – за всем тем Свечин только и усвоил из его речи, что Учредительного Собрания нельзя собрать, не достигнув прежде победы над немцами.
По крайней мере хоть это понимали.
И – «ура» за армию!
– Ура-а-а-а-а!
Затем медленно, солидно на ту же площадку взошёл тяжёлый Милюков, обернулся, взялся руками за верхи поручней (проверя пальцем, нет ли там налётов паровозной сажи) – и стал подчёркнуто не торопясь и подчёркнуто без ажитации, довольно долго говорить.
Он отмечал заслуги армии в свержении старого режима.
(Если говорить об Армии Действующей, то заслуга могла быть только в полном бездействии.)
Уверен был:
– Народ, сумевший в четыре дня совершить мировой переворот, – добьётся и победы над внешним врагом!
Сесть бы тебе за оперативный стол, да посчитать, сколько мы потеряли от петроградских заводов. Да смещённых начальников. Да комитетов сколько. Да дезертиров.
И – «ура» за армию!
– Ура-а-а-а-а!
А затем поднялся тот третий министр, с таким хорошим, естественным лицом. И голос у него оказался естественный и душевный, даже редко такой услышишь. Но говорил он зачем-то длинно, с косвенными отвлечениями, всё не мог остановиться, – всё о тяжёлом наследстве старого режима, как его преступный хаос отразился на продовольствии. Говорил как-то растерянно или рассеянно, будто сам озабоченно думая о другом:
– Хлебородная страна вследствие преступной политики старого режима осталась без хлеба. В две недели наладить снабжение было, конечно, трудно. Но будут привлечены лучшие люди общества. Не пеняйте нам, если на первых порах придётся несколько и сократить потребление.