– Вполне.
– И все-таки, Бол… – Рембрандт задумался. Долго, долго молчал. – Зажги свет, Фердинанд. Освети вон ту картину… – Потом уставился на носки своих башмаков. – И все же пока ничего не создано. Ни-че-го… Не пытайся убедить меня в противном! Слышишь, Бол?
– Учитель, но я должен настоять на своем.
– То есть?
– С кем бы я ни говорил о ваших офортах, слышу одно и то же: господин ван Рейн превзошел Сегерса, Калло, ван Гойена и даже самого Дюрера.
– Превзошел? – Рембрандт протестующе поднял руку. – Что это за слово? Сегерс есть Сегерс, Дюрер есть Дюрер. Как может один художник превзойти другого, если они делали каждый свое дело, но по-своему? Ответьте мне, Бол, на этот вопрос.
Фердинанд Бол не растерялся, как это часто бывало с ним. В самом деле, он, кажется, очень уверен в себе. По крайней мере, в этом вопросе.
– Учитель, может, это смело с моей стороны, но я думаю так, и многие согласны со мной в этом…
– В чем же, Бол?
– Что вы, учитель, совершили чуть ли не переворот в офортном искусстве…
Рембрандт от души рассмеялся.
– Не смейтесь, ваша милость, – это так. У вас в офорте – и первый план, и второй, и даль… У вас линии, тени, полутени и – сплошная чернота. Словом, я не могу всего и высказать.
Рембрандт продолжал смеяться.
– Целый переворот, Бол?
– Да, так говорят…
Из разговора с директором Исторического музея. Амстердам. Апрель, 1984 год.
— Господин Хаак, ваша монография о Рембрандте весьма впечатляет. Я уж не говорю об исследовательском мастерстве ее автора. Об этом много хороших слов сказал доктор ван Тил в Рейксмузеуме. Монография впечатляет и своим объемом, и замечательными репродукциями. Но вот у меня ваша книга о графике Рембрандта. Вы знаете, что искусствоведы очень высоко ставят даже ранние офорты Рембрандта. Возьмем, к примеру, портрет матери. Он был сделан в тысяча шестьсот двадцать восьмом году. А годом или двумя раньше Рембрандт создал, насколько мне известно, свой первый автопортрет. Это в двадцать лет. Как вы полагаете: это первые его офорты?
– Не думаю. Для первых они слишком прекрасны. Вероятно, многие его ранние работы утеряны. Думаю, не только ранние офорты и рисунки. В настоящее время мир располагает примерно полутора тысячами офортов и рисунков и тремястами живописными картинами. У Рембрандта были великолепные предшественники в графике. Например, Лука Лейденский. Некоторые работы Сегерса висели на стене у Рембрандта – он покупал их. Думаю, что Калло, и Дюрер, и другие мастера, скажем итальянские, тоже оказали влияние на молодого графика. Однако Рембрандт пошел дальше своих учителей. В этом заключается блестящий феномен рембрандтовской графики. «Пошел дальше своих учителей…» Так говорим мы. Но это сказано скупо. Рембрандт упорно совершенствовал технику травления. Он иногда травил металл по три и четыре раза. Смело применял сухую иглу. Варьируя тем или другим способом или соединяя оба вместе, Рембрандт опередил развитие офорта на целое столетие. Мы никогда не должны забывать об этом. Вот почему я с такой охотой взялся за книгу о графике Рембрандта. Она у вас в руках, и я дарю ее вам. Следует отметить для дотошных любителей графики, что в начале или, скажем, в первой половине своей творческой жизни Рембрандт мало экспериментировал в графике. Он занимался главным образом чистым травлением. В более позднее время он усложнил задачу и добился значительных результатов. Как известно, одно время Рембрандта-графика ставили выше Рембрандта-живописца. Но это чисто формальное отношение. Я бы не стал делить Рембрандта на двух гениев.
– Господин Хаак, как вы относитесь к пейзажным офортам Рембрандта?
– Некоторые искусствоведы различают пейзажи, наблюдения повседневной жизни и исторические сюжеты более позднего времени. Говорят, что Сегерс и ван Гойен оказали большое влияние на пейзажи Рембрандта. Разумеется, все как-то учатся друг у друга. Увлечение работами Сегерса было. Но Рембрандт не сделался его двойником. Он шел своей дорогой. Если говорить о пригородах Амстердама, где часто на прогулках рисовал Рембрандт, об их отображении в его работах, то это было верное отображение. Если кто-нибудь так же верно отражал тот же пейзаж – это не значит, что один копировал другого. В Нидерландах той эпохи увлечение пейзажем в графике и живописи было явлением частым, я бы сказал, по-своему закономерным. Но есть одна знаменитая работа Рембрандта, на которой пейзаж придуман…
– Вы имеете в виду «Три дерева»?
– Да, конечно. Это единственное, так сказать, придуманное произведение Рембрандта-графика. Но оно гениально. Если посмотреть поэтическим глазом, то можно сказать, что в этом пейзаже художник, скорее всего, выразил то, что чувствовал душою, сердцем, а не видел глазом…
Вот мнение о Рембрандте известного французского теоретика искусств и художественного критика Роже де Пиля, высказанное им в 1699 году:
«Он обладал чудесной способностью отражать видимый мир…»
Ван Рейны в Лейдене получили еще одну дурную весть: Саския родила девочку, но она, как и предыдущий ребенок, погибла от непонятной болезни.
Адриан колебался: сообщить об этом матери или же скрыть от нее это известие, ибо держалась мать, что называется, на волоске.
– Не надо, – сказала Антье, – давайте пощадим ее.
Лисбет согласилась с ней:
– Мать едва стоит на ногах. Может, бог даст, родится у них еще ребенок. Здоровый.
Адриан, Антье и Лисбет условились, что скроют от старухи смерть девочки.
– Как ее назвали? – спросила Антье.
– В честь матери. И в честь нашей Лисбет.
– Корнелия Лисбет? Бедная малютка! – проговорила Лисбет.
– Это какой-то рок, – сказал Адриан. – Он молод, здоров. Она вроде бы полна сил. Что это творится у них в Амстердаме?
– Может, чумной воздух, – сказала Антье.
– Нет, чума ни при чем. И врачи вроде бы там хорошие. А один даже друг дома…
– Доктор Тюлп, что ли? – сказала Лисбет. – Я не думаю, что он великий знаток и в повивальном деле…
– Но это же знаменитость!
– Повивальная бабка, которая с опытом, не хуже, – сказала Антье.
– Это бог за что-то наказывает…
Лисбет вовремя прикусила язык: в дверях показалась мать. Она тяжело опиралась на палку. Пригляделась ко всем, словно разбирая, кто где сидит.
– Какая-нибудь новость из Амстердама?
– Нет, мать, ничего особенного, – сказал Адриан.
– А мне приснился дурной сон.
Лисбет и Антье переглянулись.
– Не заболел ли мой сын?
– Да нет, мать.
– А жена его здорова?
– Говорят, да.
– Не родила еще?.. Что-то сидите вы мрачные…
Адриан промолчал. Потом перевел разговор на другое:
– Этот Мейер отказался от нашего солода.
– Почему?
– Он говорит, что солод стал не тот.
– А что ему надо?
– Рожна, вот что! – Адриан поднялся со скамьи. – Эти наши клиенты строят из себя всезнаек. Пусть пойдет и поищет солод получше.
– Ты так и сказал ему, Адриан?
– Так и сказал. И даже чуточку похлестче…
В это весеннее утро Рембрандт появился в мастерской, как обычно, рано. Он велел позвать сверху своих учеников Бола и Фабрициуса.
– Доброе утро! – сказал учитель и – с места в карьер: – Буду писать большие вещи. Довольно! Вы знаете, что такое милосердие?
Бол удивленно взглянул на Фабрициуса, который появился в мастерской Рембрандта в качестве ученика совсем недавно. Умный, спокойный, упорный в работе, Карел Фабрициус из Делфта сказал, что, насколько он разбирается в человеческой натуре, это нечто благородное. То есть порыв душевный, который обращен ко благу человеческому. А может, даже ко всему живому.
– К живому вообще? – Рембрандт задумался.
– Если понимать расширительно, ваша милость.
– Слышишь, Бол? А что думаешь ты? Что есть милосердие?
– Меня сызмальства учили, что милосердие – это когда нищему дают милостыню.
– Чепуха! Несусветная чепуха, Бол! А если человеку надо подать руку, когда у него муторно на душе? Когда он нуждается не в куске хлеба, не во флорине, а в чем-то большем? Я вечером читал притчу о блудном сыне. Вы ее знаете?
– Слышал, – сказал Бол. А Фабрициус кивнул.
– Так вот, читал я эту притчу. А на рассвете меня словно растолкал кто-то и сказал в полный голос: «Посмотри на бедного отца! Это и есть милосердие к блудному сыну».
– Пожалуй, – согласился Фабрициус. – Это милосердие в высоком смысле?
– Именно, Фабрициус! Ты не ошибся. Мы стали слишком злобными, жизнь сделала нас слишком черствыми, она как бы отсекла от нас нечто очень важное, где зарождается и живет в нашей душе милосердие.
Ученики не могли не обратить внимания на то, что их учитель явно возбужден. Может, нечаянная радость? А то в последнее время он, казалось, чуточку зашатался, как тот дуб, в который ударила молния несколько раз кряду.