XVI
Много прошел я горем своим, и перегорело сердце. Но кому какое внимание? Никому. Больно тому, который плачет и который может проникать и понимать. А таких людей я почти что не видал. Вокруг не видал, с которыми имел дело. Потому что теперь нет святых, которые были раньше, как написано в священных книгах. Теперь пошел народ другого фасона и больше склонен, как бы иметь в кармане лишние пять рублей. И уж потом я узнал, что есть еще люди, которых не видно вокруг и которые проникают всЈ… Через собственную скорбь познал и не могу поносить, как другие. Совесть мне этого не дозволяет. И нет у них ничего, и голы они, как я, если еще не хуже… Господь все видит и всему положит суд свой.
Не спал я тогда всю ночь и все думал, к кому прибегнуть. И перебрал в уме всех гостей могущественных, которые бывали в нашем ресторане. И потом побывал я у них. И одни совсем меня не допустили, а другие сказали, что это к ним не относится и они ничего не могут. У самого председателя суда был, и он только развел руками и тоже сказал, что это не его дело. А его очень уважали всегда, и всегда все здоровались с ним у нас. И никто никакого внимания. Только поежатся и поскорей бы отговориться.
И повидал же я за это время! И почему такой народ пошел жестокий? И в участке был, и в отделениях разных был… И никто ничего не знает. Взяли, и никто не знает! И в тюрьме тоже — не знаем, получите уведомление. К батюшке, отцу духовному, ходил, а он покачал головой и говорит — зачем так воспитали? Как воспитали? Его училище воспитало, и не воспитало, а выгнало! А у меня-то разве он плохое что видел? И разве он был такой уж плохой?..
Дней пять не был в ресторане, так я расстроился. Являюсь — почему пропадал? Не стал я рассказывать, потому что было мне стыдно. Заболел — и все. И тогда Икоркин меня предупредил еще:
— Имейте, — говорит, — в виду, что у нас в уставе пункт есть для болезни. Могут выдавать из сбережений, но только у нашего общества сейчас пока капиталов нет… Так мне было тяжело, а он с таким вниманием ко мне, что я все ему объяснил для облегчения. А он вдруг и говорит:
— Вы должны гордиться! Что вы?! И руку мне пожал, очень чувствительный человек. Чем же мне гордиться?
А он и показал пальцем на зал.
— Вон они сидят, провизию истребляют… Они нам с вами помогут чем? Я теперь все очень хорошо понимаю, что нужно. И вы не беспокойтесь. Я даже очень за вас рад!..
Такой горячий человек. И как начнет в тон говорить, всем на «вы». А раньше, бывало, даже ругался со мной изза столиков.
— А не похлопотать ли мне, — спрашиваю, — у Штросса? Очень у него большое знакомство…
— У сволочи-то этой! Он в наше общество втереться хотел, но у нас его очень хорошо знают. И потом вот что я вам скажу… Никому не говорите! У нас циркуляр есть… Вас уволить могут из ресторана. '
— Это за что же?
— А неблагонадежный вы…
— Да какой же я неблагонадежный?
— А они будут рассуждать? У вас сына забрали — значит, и того… За лиц боятся…
И подмигнул.
— Мы кушанье-то подаем!..
А через неделю так вызвали меня в отделение. Так я обрадовался. Но только мне опять ничего не сказали, а стали расспрашивать про жильцов. А что я знал? И угрожали даже, что вышлют из города, но я ничего не мог объяснить.
И вот когда я совсем пришел в отчаяние и уже не мог аккуратно исполнять свое дело в ресторане, вызывают вдруг меня на кухню. А ко мне мальчишка-рассыльный подходит и спрашивает: ,,
— Вы будете Скороходов, который в ресторане лакей?
Отдал мне записку и ушел. А это от Колюшки. Как у» он переслал мне — не знаю. И так нацарапано, что насилу разобрал. Написал, чтобы я не беспокоился и что скоро должны выпустить, потому что нет против ничего, и чтобы мамашу и Наташечку поцеловал. Только и всего, но это меня возрадовало.
И потом никаких известий. И к Кириллу Саверьянычу я ходил, но тут меня постигло отношение самое неправильное. Вместо утешения я от него получил упрек и ропот.
— Я, — говорит, — все предвидел, так по-моему и вышло! Вышло по-моему!
Даже пальцем себя в грудь ткнул и очень торжествовал, что по его вышло.
— Мне даже странно, — говорит, — что вы ко мне с таким делом приходите. Какой я вам могу совет подать? Я человек торговый, коммерческий и не могу в такие дела мешаться… Этого я от вас не ожидал!
И в таких мытарствах прожил я с месяц. И раз утречком, когда я вышел из ворот и пошел в ресторан, нагнал меня незнакомый человек.
— Зайдемте скорей в пивную! — говорит. — Я вам могу помочь…
Тревожно так, как боится.
— Скорей, скорей, а то меня могут увидеть… И побежал вперед, а рукой сзади как манит… Очень прилично одет, и вежливый тон. Как толкнуло меня за ним! Завернул он за уголок и показал мне на пивную. Вошел я и спросил пару пива, но он наотрез:
— Я вас сам угощу… — говорит. — Вашего Николая я знаю по партии, и я сам пострадал. И мне поручили вам помочь…
А сам так резко смотрит, как спрашивает глазами.
— Я, — говорит, — должен скрываться от властей, но должен вам помочь. Только мне нужно прибежище и пачпорт. Дайте мне вид на жительство, если у вас есть какой…
Но я сказал — откуда у меня пачпорт, когда у каждого человека только один пачпорт, а без пачпорта я его не могу держать в квартире.
— Тогда, — говорит, — скажите, куда жилец, Сергей Михайлыч, уехал, а то я их из виду потерял, сидевши в тюрьме… Тогда мы уж выпутаем вашего Николая… И тут я ему ничего не мог сказать. И он стал тогда жаловаться на свою горькую жизнь. И я ему сказал про свое горе, что вот Николай экзамен должен сдавать, а теперь ни за что сидит из-за жильцов.
— Да, — говорит, — я и сам из-за товарищей погиб… Пригорюнился он тут, а потом и говорит с печалью:
— Значит, других средств нет… — И схватил меня за руку. — Вот что… Идемте сейчас в отделение и объявимся… Единственный путь… Черт с ними! Не могу я больше терпеть! Скажем все, что знаем, и разъясним… И нам будет прощение… Я места себе не найду!.. И тогда вашего сына освободят и мне пачпорт выдадут… А то мне одному страшно идти… И так я хорошо раньше жил!.. И ваш сын может иметь такую судьбу ужасную, как я… Идемте!.. И тогда я сказал ему, что все уж на допросе рассказал, что знал, и вот не освобождают.
— Ну, значит, плохо дело… Значит, ничем я не могу вам помочь.
И ушел. И даже за пиво не заплатил. И так-то у меня внутри все оборвали, а после этого разговора стало совсем темно. А в заключение всего постиг меня удар с деньгами. Не до них было все это время, и вдруг получаю заказное письмо из той конторы. Требуют с меня полтораста рублей добавки. Что тут делать? К Кириллу Саверьянычу… А он меня дураком назвал.
— Вольно тебе было, — говорит, — дожидаться вешнего снегу! Я свои три недели как продал и двести рублей нажил.
— Да что же вы мне, — говорю, — не сказали?
— А как я мог пойти, если за твоей квартирой теперь наблюдение? Я себя не могу ронять.
Тогда я сказал ему с горечью, что так может поступать только необразованный и бесчувственный человек. Ему стало неприятно, и он посоветовал мне скорей идти и продать, чтобы не погибнуть. И я тогда же продал свои бумаги и понес убытку сто восемьдесят рублей.
Вот тебе и домик мой… Какой там домик!..
Прошло так месяца два, и Пасха как прошла — не заметили. Наташа мне и заявляет:
— Экзамен сдам и поступлю в магазин в кассирши. У подруги дядя там управляющий, у Бут и Брота, и мне обещал…
Что же, думаю, это очень хорошо. А ведь теперь и мужчины-то образованные даже в кондукторах на трамвае за тридцать рублей служат. А ей место на сорок рублей выходило. Будет билетики выдавать. Училась — вот и награда. И все-таки лучше, чем на телефон идти. А теперь даже для телефона нужен диплом. Очень тесно стало.
— И вас освобожу, — говорит, — от забот, буду платить вам пятнадцать рублей за стол и квартиру, и сама вздохну…
А Луша тут ей и скажи:
— Значит, нам в благодарность… Пятнадцать рублей мы только и стоим…
А она так ей дерзко:
— Что же, нищей мне ходить? Я теперь одеваться должна, все покупать на себя… Теперь самое главное, чтобы хорошо одеваться…
Такая стала свободная.
— Надоело мне оборванкой ходить! Мне тоже жить хочется… Теперь все так смотрят… Из-за вас я должна себя стеснять?
И ни одной-то книжки не прочла, а все ленточки да хихи да ха-ха…
— Пока молода-то я, и пожить… И все-то перед зеркалом вертелась и про свою красоту. Хорошенькая я и хорошенькая… Все ей так говорили, ну и набили в голову.
И с матерью у ней был очень горячий разговор, даже сцепились они. И Наташка-то даже на матери кофту разорвала со злости, что та ее уродом назвала. Ну, я тогда ей и показал: запела она Лазаря. Так я ее оттрепал за косу, прости меня господи, так оттрепал в расстройстве… Так с матерью обращаться, да еще образованная!.. А она такая упрямая, шельма, еще угрожать:
— Я и уйти могу от вас! Стану на ноги и по-своему буду жить!..