— Дай бог, — процедил Хворостинин, — дай бог. Я, атаман, с тобой, одной бечевой мы свиты. А боюсь: не было бы прорухи…
Попрощались. Заруцкий допил чару — хорош, черт, у воеводы пахучий шарап! — пошел переходами на другую половину терема. Шел, держал перед собой свечу. Метались тени. В углу, где переход заворачивал, у открытого окошка стал. За окошком была осенняя тьма, лаяли собаки, кое-где в рыбных коптильнях светились красные тусклые огни. Вдалеке тонким плачем, напевно исходил нездешней тоской одинокий голос, — мусульманская душа, поди, жаловалась на судьбу, молила аллаха. Заруцкий невидящими глазами вперился во тьму, тянул ноздрями ночной холод, кусал губы, думал. Кол или сокол. Может, и так.
Марина ждала его, сидя перед зеркалом в шелковой, персикового цвета, длинной накидке. Горничная девушка расчесывала ей волосы.
Марина глянула на атамана, сказала служанке коротко:
— Поди.
Та вышла. Заруцкий сел, смотрел хмурясь.
— Ну, что ты? — Марина отвела волосы назад, перевила их белой лентой. — Ты мое горе, да? Так говорят русские?
Заруцкий по-прежнему молчал, смотрел на нее. Перевязывая волосы, она закинула руки кверху, персиковый нежный шелк легко опустился, и руки обнажились. Глаза атамана потемнели.
— Ты, — хрипло сказал он…
— Ну, что я? — Марина подошла к нему. — Ты… Как это сказать? Ты выдумываешь?.. Да?
Заруцкий схватил ее руку, прижался губами.
На устах Марины дрожала печальная улыбка.
— Нет, нет. Я знаю. Еще нет. Ты так хотел, поэтому я с тобой. Но ты не меня, ты себя, атаман, любишь. Даже во мне…
— Молчи, молчи, — он целовал ее руку, — молчи, Марина Юрьевна. Хочешь, — поднял голову, глянул ей в глаза, — хочешь, бежим за Волгу, за Яик, далеко? А? В орду?..
Марина презрительно улыбнулась:
— Боишься?
В серых глазах Заруцкого мелькнула усмешка:
— Боюсь? Рад бы, Марина Юрьевна, да разучился. Выбили из меня, знаешь, страх, еще когда я в рабах у турков был.
— А ты был? Слышала я что-то про это, да не верила.
— А ты поверь: был! На фелюгах греб. Фелюги у них ходкие, у турков. Когда — под парусами, а когда — на веслах.
— Где ты родился, атаман?
— В Тернополе. Я ж наполовину поляк. Одной крови с тобой.
Он помолчал, жадно вглядываясь в Марину.
— Ты меня послушай, лада, послушай, — заговорил опять. — Нам, русским, дело это привычное: плети, плаха, топор там или трон, престол то есть московский… А тебе? Тебе! — крикнул он, сверкая глазами. — Как ты, белая, чистая, пойдешь, когда поведут? Как? Скажи!
— А я не пойду, Иван, — в этот вечер она впервые назвала его по имени. — Не пойду. Да. И я… — голос ее осекся.
— Хорошо, — нахмурился Заруцкий, — не хочешь, будем делать, что задумали.
— А что тебе осталось? — вдруг почти выкрикнула Марина. — Бежать? Или Москва смилуется? К тебе же подсылали, я знаю! Прощения обещали, так что ж… Ну, выдай, выдай меня с младенцем, принеси повинную… Уцелеешь, голову спасешь… Спасешь! — на глазах ее блеснули слезы.
— Марина!..
— А что! Марина! Что мне делать? Ведь поверила! И сто раз обманулась…
— Замолчи, ну замолчи, прошу тебя, — быстрым шепотом заговорил Заруцкий. — Ведь неправда же, нет…
Он обнял ее и почувствовал, как она дрожит.
— Оставь, оставь, — шептала она, — я не могу, нет, ты же знаешь…
Он ласкал ее, и жалость и желание поднимались в нем. На долгом его атаманском и разбойничьем пути встречались разные, но такая — никогда. Она всегда ускользает, всегда. Она неуловима. Почему? Оттого что лик имеет ангельский, но за ним — омут…
— Посылай, посылай гонцов, — шептала она, откидывая голову на руку его, — посылай на Дон, на Терек и к волжским казакам. Подымай все сызнова. Скорей. Не медли. Времени мало.
Гонцы были посланы. Прелестные письма от Ивана Мартыновича верные казаки повезли на Дон, на Терек, да и в казачьи верхние городки на Волге. В письмах уговаривал атаман крепко стоять и воевать за истинного царя и государя Ивана Димитриевича и за мать его государыню Марину Юрьевну, которые нынче пока обретаются в Астрахани. Московским же грамотам, указывал Иван Мартынович, веры не давать и дьяков и послов московских и прочих служилых людей прочь выбивать. А за верность и за помогу, и за дружные станицы казаков, готовых биться, пожалованы они будут обильно.
Ногайского князя Иштерека Заруцкий тоже отваживал от Москвы, готовил к походу по Волге, требовал воинов. То лаской, то силой и угрозами заставил-таки князя служить себе.
Замыслено было в еще одно, совсем уж тайное воровское дело: пошли ссылаться Заруцкий и Марина с заморским кизылбашским шахом. За Каспий, к Аббасу, были снаряжены гонцы.
Зима проходила, а забот все прибавлялось. Астраханцы, ласковые вначале, смотрели чем далее, тем все мрачней. В городе становилось голодно, пропитания не хватало.
В новом, одна тысяча шестьсот четырнадцатом году, сидел однажды человек худ в избе, неподалеку от астраханского кремля, в теплой горнице, за дубовым темным столом, писал.
Чернильница стояла перед ним, резаная затейливо из рыбьего зуба, белая, в серебре. Пододвинул ее ближе, взял из стопы бумаги новый лист, омокнул перо и, раздумывая, принялся выводить слова:
«И ты б, сударь мой, про все то кому следовает доложил, чтоб на Москве знали, что шах кизылбашский, то есть персидский, из-за моря в Астрахань присылает грамоты многие, а в грамотах пишет астраханцам, что-де вам надобно и которая нужда у вас есть, и вы ко мне пишите и будьте надежны — помогу всяко.
Шахским умышлениям вор Иван Заруцкий и Марина поддаются и Астрахань шаху отдают. Осенью прошлой были для ссылки с шахом отправлены ими за море Иван Хохлов, Яков Гладков, воровские еще с Тушина атаманы, подьячий Иван Накрачеев, да католический ближний к Марине поп Иван Фаддей, да персидский гость Хозя Муртоза.
Велено им шаху Аббасу облыжно говорить, что-де на Москве никакого царя у нас нет, а Москвою воры завладели и правят. Истинный же царь Иван Димитриевич — малолеток, под рукою у матери Марины Юрьевны. А Марина, мол, с атаманом боярским Иваном Заруцким в Астрахань съехали. На поход же, чтоб Москву воевать, нужны силы немалые, и велено послам у шаха для того просить казны, хлебных запасов да ратных людей. И за все те великие помочи, коли сбудутся, пусть шах-де себе Астрахань-город навеки берет и владеет.
Еще сказывают, что шах-де Аббас не только Астраханью, но и Мариной Юрьевной завладеть хочет. Ведомо, что персицкого гостя Хозю Муртозу он, шах, допрашивал крепко, какова-де она, Марина, лицом и молода ли и хороша?
Хозя Муртоза отвечал шаху, что великой-де есть Марина Юрьевна красоты. Еще говорил Муртоза его шахскому величеству, что на отпуске, да на прощаньи Марина ему Юрьевна дала две склянцы вина и к руке допустила, целовать. Слыша то, шах возжелал вина, данного Мариной Муртозе выпить, да при том сказал: теперь-де пью ее вино, а вперед хочу ее самое у себя видеть и осязать».
Худой усмехнулся, положил перо, встал. Надел шапку да лисью, синим сукном крытую шубу, вышел из горницы в сени, потом — на крыльцо. На крыльце долго стоял, постукивая сапожками, жмурясь на добром морозце, глядел вниз, с холма. Астрахань, засыпанная снегом, была хороша. Дымы из труб белыми столбами стояли в звонком воздухе, на синем глубоком небе. Солнце светило ярко, снег искрился. Далее, за сонмищем домов, внизу, простиралась широкая замерзшая Волга, укрытая белой пеленой.
Рядом, по улице, за забором, хорошо видные с высокого крыльца, пронеслись быстро две тройки с расписными дугами. В широких санях с набросанными мехами, волчьими шкурами насыпано было изрядно девок и парней в ярких кафтанах, платках, рукавицах. Лица на морозе румянились, голоса звенели. Девки заливисто пели, парни вторили. Сани пронеслись и исчезли, оставив позади облака снежной пыли.
И все то была божья благодать и красота, вечная, нетленная, неизменная в крутоверти и смене своей. Худой постоял еще, подышал на морозе, вернулся в горницу.
«И ты б, милостивец мой, — продолжал худой, — кому надобно сказал все и торопил посылать сюда войско, Астрахань брать, покуда змея в норе. Без промедления надо Заруцкого имать, который не так страшен, как кажет. Помощи от шаха пока нет, а астраханцы, прослышав, что Аббасу отдают город, злы сделались, и Заруцкому с Мариной не верят. Хлеба мало, все дорого, оттого черные людишки еще злее. В посаде говорят, атаману надо делать карачун. Честные казаки ему станиц не дают и за Марининого мальца на Москву ходить не станут. Пришли к Заруцкому пока одни только из казаков воры, да воровские атаманы Истома Железное Копыто, да Максим Дружная Нога, да Бирюк, да Илейко Боров, да Треня Ус.
Ногайцы Заруцкому не верят и воевать за него тоже не хотят, и сам же Иштерек князь тянет к Москве. Из лучших ногаев один говорил прямо: «Только бы-де в поход куда пойдет с нами Заруцкий, мы-де его, связав, отвезем государю к Москве, то-де наша будет перед государем и выслуга, и государь нас помилует».