Плеснув в миску из чугуна, Лукерья понеслась к столу, умакнув в щи большие пальцы.
— Не горячо? — повел отец бровями.
— Мы привычные, — улыбнулась Лукерья, брякнула миску на стол, вытерла пальцы о передник и хихикнула — Вам бы угодить. Мы-то привычные.
В одиночку и по двое-трое подтягивались в избу мужики. Снимали шапки, жгли у порога самосад в вонючих цигарках.
Отец отщипывал хлеб от краюхи, с усилием двигал челюстями, не замечая вошедших. Викентий Пудиевич попросил чаю: отпил глоток и отодвинул чашку.
Лукерья, топая сапожищами, стреляла за перегородку: уловив важность момента, сперва переоделась в праздничный сарафан, на плечи накинула кашемировую шаль, под конец сменила и исподницу — выглядывали, свисая ниже подола сарафана, зубчатые домодельные кружева, накрахмаленные, такой жесткости, что ими, наверное, можно было бы пилить дрова, как пилой.
«Сирень… лапти… — билось у меня в голове. — Не верю… не верю!»
— Хозяюшка, благодарствуем за хлеб-соль, — отодвинулся отец из-за стола.
Он свернул папиросу — от порога потянулись к нему зажженные спички. Молчком, все молчком! Не принял отец огонька, догадливая Лукерья подала ему коробок. И так вильнула перед мужиками своими юбками, что без слов стало ясно: кой черт вас принес, очень вы здесь нужны.
Отец докурил и тогда только спросил:
— Что скажем, граждане?
— Бери нас под свою руку, — зашумели ельмские все разом.
— Принимай власть, Григорий Иванович, верим тебе!
Покачав головой, отец ничего не сказал.
Тесно в избе, и в сени набились люди, напирали.
— Смотри, Иванович, Советская власть от людей не отворачивается. Были промеж нас недоразумения, так не каждое лыко в строку ставь.
— Мы тож кой-что припомним! И барышню, и Пахолкова… Выскочил с револьвером: «За мной!» Атака называется. Нам бы в лес, а мы сдуру на пулемет лезем. Вот и положили своих ни за грош.
Викентий Пудиевич выпрямился, сверкнул глазами:
— Что же, каждой пуле кланяться? Одно из двух: или воевать, или под елками прятаться. Я предпочитаю первое.
Значит, снова учителю не повезло. Больно мне было и обидно за него. Старается Викентий Пудиевич. Но… Не ко двору как-то пришелся. Храбрый, спору нет. Только как бы это сказать? Вот и ранен был. По своей вине. При налете на штаб надо было действовать тихо, ползком, потихоньку — в рост встал он под пули, стрельбу вызвал. Первым ему быть охота. Привык быть первым, в этом все дело.
— За доверие, товарищи, спасибо, — поднялся отец. — Да все ли вы продумали? Красный флаг поднять над Ельмой — вещь простая. Кумач найдется. А готовы мы насмерть-то стоять под нашим флагом? Человек я тяжелый, послабления не будет. Война! И война-то какая? Язык держи на замке, порядок блюди и дисциплину!
Рассвет брезжил за окнами. Трудный рассвет. Хмурый, суровый.
Овдокша убит. Тимоха ранен, где-то в лесу отлеживается. Ольга Сергеевна… Сирень ее позвала, вот в чем дело!
Глава XVI
«Мы еще вернемся…»
На носилках вынесли комбрига с поля боя: глаза открыты в небо, голубые с темной мечтательной синью.
Стыли орудия, обреченно вскинув жерла стволов. Капли дождя кропили гимнастерки убитых артиллеристов. В воронки цедилась болотная жижа…
— Гип-гип! — улюлюкает, ревет, гогочет мокрый луг. — Гип-гип-гип!
На брови надвинуты каски, груди перекрещены белыми ремнями — Британия, чего уж. Морская пехота.
Гудит луг топотом бутс.
Бугорки на лугу. Бугорки серые — пехота, черные — матросы…
Наши. Сколько наших полегло у реки Ваги!
Ничком к земле, так бы и раствориться среди квелых былинок, поиграть бы в прятки со свинцовой метелью: полно, не ищи, я не твой! Живой я… живой! С исподу листья трав белесые, в мягком войлоке, влага к ним не пристает, скатывается, не задерживаясь. Размыты дождем, обнажены бледные ростки. Осень, а они прут из земли — на стужу зимнюю, на снега сыпучие. Почто они, а? На снег — почто?
Рвали воздух красноармейские залпы. Круглые каски смешались, атака в лоб не удалась.
Поднявшись на колено, Ширяев зубами тащил чеку. Размахнулся и швырнул гранату.
— На, прими для форсу, Британия!
* * *
Бои, бои. Без отдыха, без смены.
Начали откатываться от Ваги наши измотанные и обескровленные части. Мы попали в заслон отступавших. Мало нас. Кто на лугах, на полях остался, и мочит их дождь осенний, кружит над ними воронье, а кто руки поднял. Было и такое. Поднимали руки, вместо белой тряпицы размахивали листовкой:
«ВСЕМ БОЛЬШЕВИКАМ
Если вы теперь же нам сдадитесь, то встретите у нас дружеский прием.
Вы будете сыты, в тепле.
Мы никогда не расстреливаем пленных.
Главнокомандующий
всеми вооруженными силами
на Северном фронте
генерал Айронсайд».Сдавались, размахивали сброшенной с аэроплана листовкой, будто пропуском к теплу, к сытости — от окопов, от скудной красноармейской пайки и изнурительных боев. Митинги, комиссары в кожанках, толчея и развал расейские… Хватит! Сыты речами, где сулят мировую революцию, как журавля в небе! Синицу дайте… с жирным приварком, с белым заморским хлебом.
Арсеня Уланов, Митя Малафеевский, что при пулемете состояли, переметнулись в плен. С бумажкой генеральской над головой.
— Через дураков грыжу получу, — тащит на плечах Ширяев пулеметный станок. — Ждут их, охломонов, столы разостланы, пиво наварено — где вы, Арсенька с Митей? Да клятой Антанте русский солдат поперек горла, ровно кость. При Николае кто Париж спасал? Иван в Галиции, под Перемышлем и в Пруссии кровью умывался, немцев на себя оттягивал, чтоб под Парижем германское наступление захлебнулось. При Керенском кто вшей в окопах бил на ногте, чтоб англичанам, французам легко дышалось? И на тебе, в России революция, Иван штык в землю воткнул. Обидно! Навыкли заморские чужими руками жар загребать. Спокон веков им Расея как затычка! Война до победного конца? Ладно, дадим вам конец — во какой победный! Не горюй, три к носу, Федя, — подбодрил меня Ширяев. — Драпать тоже надо уметь. Коль в боях побывал, штык на штык, то из тебя пока что часть солдата. В отступлении грязь за обмотки черпал, сутками ни поесть, ни поспать — во где солдатчина-то всамделишняя!
Ночь. Дождь.
Сейчас бы чего горячего поесть, обсушиться бы и под кровлей, в тепле послушать дождик. В избе, я помню, дождик ощущается теплым, он сеется мелко-мелко, накрапывает по крыше, шумит-пошумливает истово, полушепотом, точно молитву творит — о серых полях, о березах у заполья и ольховых, продутых ветрами перелесках…
Встретилась деревня: наших в ней нет, дальше ушли. Что делать? Нужен привал, идти дальше невмочь.
Попросились сперва в избу похуже.
— Помилосердствуйте! — хозяин подворья только что в ногах у нас не валялся. — Сын в красных, пущу вас, а белые нагрянут, упекут в тюрьму. Ради малых ребят помилосердствуйте.
По другому заходу Ширяев выбрал избу с краю околицы: столбы ворот из бревен не в обхват, калитка с железным кольцом.
Замолотили мы прикладами — не отзывался двухэтажный пятистенок.
Сек дождь по лужам. Ширяев сплюнул:
— Расступись, ребята, гранатой открою.
— Давай, — одобрил Степан, отрядник из питерских.
Тотчас лязгнул засов, в сенях фонарь засветился.
— А мы спим, невдомек, что служивые на пороге, — залебезил спустившийся к нам старик ваган, рубаха сатиновая распояской. — Крышу с собой не носят, так-то! Путника приютить бог велел, так-то!
Полы в хоромах крашеные, печь за заборкой крашеная — богаты наганы. Пока мы разувались, развешивали у печки портянки, сырые шинели, живо был накрыт стол. Пригожая девка, дочь вагана, бухнула на поднос кипящий самовар и, мелькая икрами, проворно натаскала из подполья мисок с солеными рыжиками, капустой, караваев хлеба.
Нарезав розового свиного сала, старик благообразно огладил бороду и двумя пальцами из-под лавки выудил бутыль, заткнутую тряпицей. В граненые стаканы забулькал самогон.
Маялся Ширяев:
— Разве уж по маленькой? Помянуть комбрига разве уж. Павлина Федоровича?
Старик ваган покосился:
— Виноградов?
— Пал смертью храбрых.
— Царство ему небесное, — мелко перекрестился ваган. — Знавали. Бывал. С месяц тому назад. Мужики тут пошумливали. Хе-хе, Шенкурятию объявили республикой. Так сказать, Важская земля, мужичья держава. Больше оттого расшумелись непутевые, что в армию был объявлен призыв: англичане уже в Мурманске сели, из Белого моря Архангельску грозились. От дурости мужики-то, от глупостев все. Виноградов и нагрянул. Мужики к нему делегацию снарядили и на лугу булгачат, пасти-то раззявили. Близко белых ихних флагов Виноградов не подпустил, разоставил пулеметы да как сыпнет поверх луга. Ой-е-еньки, куда короб, куда милостынька — разбежались наши шенкурята, и место чисто, и бунту шабаш! Строг был покойничек, супротив власти при нем не пышкни… Земля ему пухом!