— Ишь ты!
— Ладно, согласился оренбургский вор. «Ставь, — говорит, — свои условия». Самарский привёл его на берег реки и показал на дерево: «Вон там на верхушке ворон высиживает яйца. Заберись на дерево и вытащи яйца так, чтобы ворон не заметил». Оренбургский вор мигом забрался на дерево и вернулся с яйцами — ворон и не пошевелился.
— Надо же! Вот это ловкость! А дальше?
— А дальше оренбургский должен поставить своё условие. Думал-думал и, наконец, придумал. Показывает на человека, идущего по улице: «Оторви на ходу от его сапога каблук так, чтобы он и не заметил».
— Алля-ля! Ещё и на ходу!
— А самарский вор отвечает: «Зачем от его сапога отрывать? Я уже от твоего оторвал». И вытаскивает из кармана каблук от сапога оренбургского вора. Тот, пока на дерево слазил, оказывается, каблука лишился… Так вот, наш бузрятчик не хуже этого самарского вора. Не из тех он, кто проигрывает, — заключил Аитбай.
Сунагат выслушал сказку, не проронив ни слова. Когда парни засмеялись, он тоже выжал улыбку, но чувствовал в душе неловкость, даже слегка покраснел от стыда: ведь речь шла об отце Фатимы.
А парни продолжали промывать косточки подрядчика Ахмади, даже в родословной его покопались. Каждый старался сказать о богатее что-нибудь позлей. Хозяин дома, Ахмади-кураист, тоже вставил слово:
— Всю жизнь он такой — за чужой счёт ест…
— Материнскую линию тянет. У него дядья со стороны матери воры были известные.
— И он в течение всего дарованного всевышним дня только о воровстве и думает. В прошлом году, рассказывают, Ахмади пытался у сосновского Ефима жеребчика оттягать.
— Руки у него длинные, что твои жерди.
— При таком богатстве не к лицу бы ему у бедняка последний кусок хлеба изо рта вырывать.
— Ловок по чужим ловушкам шастать.
— Так ведь, чтобы свою построить, надо плечи крепкие иметь.
— Ловушку строить — это вам не лубья, сидя на коне, пересчитывать, — снова вставил слово кураист. — Не кнутовищем тыкать…
— Да уж, надо попотеть. На ловушку брёвен уходит почти как на полдома.
— А и тычет-то он не по совести, приворовывает.
— Ничего! Нарыв когда-нибудь да прорвётся.
— Надо его, борова, под суд отдать. Хватит, попользовался чужим!
— Старик Вагап больно смирный, не получится у него…
— А если бы подал в суд, то заставил бы заплатить за медвежью шкуру.
— Как же, вырвешь кость из собачьей пасти!
— Самигуллу в краже винил, а сам украл, а?
— Вор кричит: «Держите вора!»
— Точно!
* * *
Вечером о воровстве подрядчика говорила молодёжь Верхней улицы, а утром заговорил весь аул.
Самигулла злорадствовал. Едва люди заводили речь об украденном медведе — он пользовался случаем, чтобы посрамить своего обидчика.
— Вот где вор-то! Вот оно воровство! — встревал он в разговор. — А ещё сваливал на меня задранного зверем коня!
Вагапа подговаривали подать на Ахмади в суд. Тот колебался. Обратился за советом к старшим по возрасту, сходил к старосте.
— Решите это дело по-мирному между собой, — посоветовал Гариф.
Разговор о том, что Вагап будто бы собирается судиться, дошёл и до Ахмади. Он тоже отправился к старосте, но не стал спрашивать совета, как быть, а только выразил своё отношение к намерению Вагапа:
— Люди у нас готовы друг другу глотки перегрызть!
Впрочем, ясно было, что Ахмади всё ж пришёл за советом и поддержкой. Однако староста лишь повторил ему то, что сказал Вагапу:
— Решите это дело по-мирному между собой.
Обескураженный Ахмади отправился к мулле Сафе. Но и тот, кажется, настроился подпевать голодранцам.
— Священная Книга осуждает рибу [70], — сказал мулла. — Что случилось, то случилось, об этом знать тебе. Коль допустил ошибку, ублаготвори бедняка чем-нибудь, договорись с ним, и делу конец.
Жители Верхней улицы — в большинстве своём по фамилии Галиевы — настраивали Вагапа на решительные действия. Усердствовал и Самигулла, вновь и вновь приходил к Вагапу, уговаривал:
— Ты это дело, сват, так не оставляй. Подай в суд. Я свидетелем пойду. Надо проучить его хорошенько.
Ахмади поначалу не хотел ронять своё достоинство — ни приглашать Вагапа на переговоры, ни идти к нему не собирался. «Чтоб я пошёл на поклон к этому нищему! — думал подрядчик. — Сам заявится».
Но Вагап не заявлялся, а страсти в ауле накалялись. В конце концов Ахмади послал на переговоры Исмагила.
— Ахмади-агай предлагает договориться по-мирному, — сообщил посол Вагапу. — Обещает тебе на расплод козлёнка, просит на том и покончить…
Вагапа это разъярило.
— Не видал Вагап козлёнка! — закричал он. — Ишь, чем хочет откупиться! Суд разберётся!
Получив через Исмагила такой ответ, Ахмади тоже разозлился, сказал высокомерно:
— Ладно, пускай судится. Судом нас не удивишь…
2
Пришла ягодная пора.
Чуть свет ташбатканские девушки, собираясь по ягоды, устроили переполох.
— Эсэй, я тоже пойду с подружками, — сказала Фатима матери.
Факиха, взглянув на принарядившуюся дочь, выразила удивление:
— Атак-атак! Собралась по ягоды, а надела новое сатиновое платье! Что от него в лесу останется? Могла б сходить в чём-нибудь похуже.
— Полосатое платье зацепилось за гвоздь в двери и порвалось, — виноватым голосом объяснила Фатима.
— И на голову можно повязать платок постарее. Не в гости же идёшь!
В Фатиме вскипела обида, но она промолчала. «Всё бы ей скаредничать, — подумала она о матери. — Носи платье в заплатках и рваный платок — будет довольнешенька. И так уж каждое платье по нескольку лет ношу, штопать устала. Другие девушки не могут наряжаться, потому что нарядов нет, а у меня есть, да надевать не велят».
В сердцах Фатима рванула платок с головы, бросила на пол.
— Куда девала моё холщовое платье? — закричала она на сестрёнку, срывая злость на ни в чём неповинном человеке, и принялась раскидывать висевшую на перекладине одежду. Делала она это не из желания отыскать вещь, а в отместку матери. — Вот одна среди всех и буду ходить в холстине!
— Ах-ах! И слова ей, своевольной, не скажи! Тут же бес в ней просыпается. Ладно, иди как есть, — пошла на попятную Факиха. — Только поаккуратней там…
Фатима вышла, громко хлопнув дверью.
В последнее время она стала внимательнее к своей одежде, ходила принаряженная. Боялась попасться в каком-нибудь старьё на глаза Сунагату. Ей не приходило в голову, что Сунагат будет любить её, как бы она ни одевалась. А может быть, и приходило, кто знает… Но так или иначе, Фатима теперь, оставшись в доме одна, не упускала возможности оглядеть себя в засиженном мухами зеркале, что висело на простенке, между окнами.
Факиха не могла не заметить перемен в поведении дочери. Мать даёт ей поручение, а Фатима не слышит, думает о чём-то своём. Мать окликает её погромче — Фатима вздрагивает. Рассеянной стала: не закончив одно дело, начинает другое, а то и вовсе о порученном забудет; с посудой обращается неаккуратно.
Иногда Фатима надолго задумывается, уставившись в одну точку. Рядом ходят люди, о чём-то говорят, но для Фатимы они — лишь силуэты, лишь бесплотные тени, девушка не слышит их слов.
Задумчивость порой сменяется чрезмерным возбуждением. Фатима чувствует необыкновенный душевный подъём, громко поёт в летней кухне или, отправившись с коромыслом и вёдрами за водой, напевает про себя.
И в это утро, когда собирались идти по ягоды, она была настроена радостно, возбуждена. Мать подпортила ей настроение.
Факиха теперь знала, почему изменился характер Фатимы, почему дочь так вспылила из-за пустяка, но повода, чтобы не отпустить её с подругами, не было. Для собственного успокоения Факиха велела младшей дочери:
— Иди, догони сестру. И будь всегда рядом с ней, а то… заблудишься ещё в лесу или умыкнёт тебя какой-нибудь разбойник.
Аклиме только это и было нужно. Побежала со всех ног, решив подождать сестру в конце улицы.
Об отношениях дочери и Сунагата Факиха узнала из разговора женщин, пропускавших молоко через её сепаратор. Завела разговор Вазифа, для которой и новость — не новость, если её не преувеличивать.
— Фатима-то неспроста к Салихе бегает. Каждый день меж двумя домами снуёт.
— Может, Салиха метит женить на ней племянника, который у урысов живёт?
— Какое там «метит»! Женю, говорит, на Фатиме, и всё тут.
— Ну, что ж, Сунагат — неплохой парень.
— И то верно…
Гнев Факихи обратился в первую очередь против соседки: «Вот кто, выходит, сбивает мою дочь с толку. Ну, погоди, неряха безрукая, поучу я тебя уму-разуму!» — мысленно пригрозила Факиха и в тот же день пошла ругаться к Салихе.
— Ты испортила мою дочь! — закричала Факиха ещё с порога. — Бессовестная! Ты её приворожила!..