А потом началась стрельба. Отец перепуганно бросился закрывать окна, а мать, привыкшая уже ко всему, удивленно сказала:
– Боже мой, кто же на этот раз стреляет и откуда?
Брат неожиданно бросился к матери и закричал:
– Где моя шинель? Ты ее сунула в печь? А патроны вынула из карманов?
Да, на этот раз стреляли карманы шинели. Пули продырявили нам всю плиту.
Брат привез с собой трофейный ящик риса и сливочного масла – это было моим спасением. Мне начали давать рисовый отвар, который хорошо усваивался, затем сливочное масло. Я быстро и радостно стала возвращаться к жизни. Меня стесняла лишь бритая голова, но кто-то из знакомых сшил чепчик.
Тогда брату было всего 26 – 27 лет. И все это кончилось в 1937 году страшной катастрофой с чудовищным обвинением и «десятью годами дальних лагерей без права переписки». Брат служил с Тухачевским. Мой старик отец ходил ежемесячно в МГБ, где кто-то из чиновников его вежливо встречал, сажал в кресло, называя профессором, уходил куда-то, возвращался с ящиком, в котором лежали карточки заключенных. Откинув крышку ящика так, чтобы посетитель не мог видеть содержимого, консультант перебирал нанизанные на стержень карточки и, дойдя до буквы «ф», читал вслух отцу:
– Федерольф Владимир Александрович. – Отец кивал. – Жив, здоров и хорошо работает. Работа засекреченная, и передавать ничего нельзя.
Отец несколько лет ходил справляться, прием всегда был одинаковым, и он возвращался домой с надеждой и успокаивал мать.
Потом, когда я сама попала в тюрьму, я много раз слышала от заключенных одно и то же: слова в приговоре «без права переписки» означали расстрел…
Первого мужа моей сестры во время какой-то разведывательной операции предали, и всю их небольшую группу изрубили белополяки. Одна из местных жительниц нашла в кармане убитого неотправленное письмо к жене – моей сестре. Так Нина узнала о его гибели. Позднее сестра вышла замуж вторично за эстонца, человека партийного и принципиального, отбывшего в юные годы царскую ссылку. Альфред Крайс очень любил свою жену и был хорошим мужем. У них родилась дочь. Его арестовали в страшные 30-е годы.
Сестра наконец вернулась из дома отдыха, и мы начали вспоминать прошедшие годы.
Нина удивлялась, как я могла, находясь в лагере, просить прислать как можно больше губной помады любого цвета. В свое время она на эту мою просьбу ответила уничижительным письмом, написав, что в мои годы, да еще в моем положении, пора перестать думать о губной помаде. Она схватилась за голову, когда я ей объяснила, что была дистрофиком и в сорок лет меня называли бабушкой, а уголовники за одну губную помаду давали большую булку черного хлеба, но прямо писать об этом в проверяемых цензором письмах было невозможно.
Привыкнув за годы репрессий к постоянному страху, Нина уже не ориентировалась в настоящем. Разговаривать с ней было тяжело. Сестра сказала, что прописать меня она обязана, но что вещи мои здесь ставить некуда и ей бы хотелось, чтобы их не было в Москве. Когда я была в лагере, она сожгла все мои документы, письма и фотографии. Одна моя приятельница чудом выпросила у нее свидетельство о моем рождении.
Как я поняла потом, убийство первого мужа, арест второго, затем арест моего брата и мой подействовали на ее психику: из доброй, энергичной и веселой женщины она превратилась в существо, живущее в постоянном подсознательном страхе ареста. Мысль, что ее школьница-дочь останется одна, без родственников, в полной нищете, заставляла ее принуждать дочь писать во всех анкетах, что она сирота, что есть только мать. Было очень голодно; меня подкармливала жившая в ту пору у сестры добрая, интеллигентная докторша, снимавшая за небольшие деньги пустующую комнату в квартире. Она понимала, что с сестрой, утешала меня и просила не держать зла на нее, так как все эти отклонения были вызваны тяжелой жизнью и могут в дальнейшем пройти.
Мои подруги и приятельницы встретили меня по-разному. Некоторые открыто и радостно, другие с привычной подозрительностью – как бы не было нового поворота и меня не арестовали в третий раз. Моя племянница, смутно помнившая меня, чувствовала смущение оттого, что она сносила все мои платья. Взамен она дала мне несколько своих, обувь и пальто и на всякий случай студенческий билет с фотографией.
В архивах учреждений, в которые я обращалась за справками о работе, меня встречали всегда сочувственно. Ахали: «Боже мой, пятнадцать лет, и за что?!» На факультете филологии в университете меня узнала Ольга Михайловна Дементьева – бессменный секретарь этого факультета, которая обещала мне помочь. В здании университета был капитальный ремонт, и мы обнимались в какой-то пустой аудитории и обе плакали.
В университете же я встретила милейшего старика Тамаркина, который, узнав о моем положении, поцеловал мне руку и сказал, что для него это долг чести – помочь мне вернуться к жизни после чудовищного дела, совершенного МГБ, что он не верит в мою виновность. Сказал, что слышал прекрасные отзывы о моей работе еще до моего ареста. Сейчас обеденный перерыв, а после него он слазит в подвал, в архив, и хоть из-под земли достанет все, что мне нужно. Он это блестяще исполнил, и, когда я пришла получать справки через несколько дней, он мне приготовил не только все, что нужно, но и подсчитал мой тогдашний заработок. Оказалось, что пенсия 120 рублей была законной половиной того оклада, который у меня был.
Когда я со всеми полученными справками явилась в Центральный государственный архив, выяснилось, что некоторые вузы были упразднены, а архивы уничтожены. Так, была ликвидирована Промакадемия им. Сталина на ул. Ново-Басманной, был уничтожен Институт красной профессуры, большая часть преподавателей и студентов которых были арестованы. В те годы преподаватели английского языка были редкостью, и у меня одновременно была работа в трех-четырех вузах. Когда архивариус начал считать трудовой стаж, то вместо нужных 20 лет у меня их оказалось 32.
Получив пенсию, я отправилась в университет к архивариусу, чтобы поблагодарить его, и принесла букет цветов, но узнала, что незадолго перед этим он умер.
ПОШЛИ МНЕ САД
…С жильем у нас было трудно. Аля жила в страшной тесноте, спала на сундуке и ящиках, поверх которых клали ее спальный матрац. Мне было тяжело у сестры. Аля подала заявление с просьбой предоставить ей площадь. Явилась молодая, очень хорошо одетая особа и, перемерив все, что было надо по инструкции райжилотдела, объявила, что при взятии на учет надо иметь 2,9 кв. м, а на ее долю в коммунальной квартире, где жили Эфроны, приходилось 3,10 кв. м. Она вывела Алю в коридор, где тихо и проникновенно объяснила, что ее тетки очень стары и ей вряд ли долго придется ждать «естественного разрешения событий». Все мои знакомые потом говорили, что надо было сунуть 100 – 200 рублей – и все было бы решено. Нам же это просто не приходило в голову, да и денег не было.
И тут нас пригласила в Тарусу жившая там старшая сестра Марины – Валерия Ивановна Цветаева. (Ее мать была первой женой Ивана Владимировича.)
Поездка оказалась просто чудесной. Была середина лета, все цвело и зеленело, и, отъехав от запыленного, грязноватого, провинциального Серпухова, мы попали в первозданный мир, где все стало казаться счастливой сказкой. Аля полушутя приговаривала:
– Подожди, вот попадемся в руки к тетке Лере, тогда узнаешь.
Найти дом Валерии Ивановны, заросший, низкий, перестроенный из деревенской бани, было не так просто. Громадные кусты роз, жасмина и сирени скрывали почти все стены, оставляя маленький проход к двери. Приняла нас тетя Лера сердечно.
Внешностью она походила на всех Илловайских, с некоторым излишеством носа и резкой впадиной у подбородка. Но глаза были изумительные: большие, выпуклые, зеленого цвета. Полноватая, низенькая, она была одета в помятый халат с короткими рукавами, открывавшими красивые, породистые руки и пальцы, унизанные кольцами. Обо всем расспрашивала, напоила чаем с какой-то местной ягодой и засохшим городским печеньем, а потом призналась, что вызвала нас не только, чтобы познакомиться, но и поговорить о деле. Рассказала: в Тарусе ходят слухи, что будут изымать излишки усадебных участков, а ее участок очень большой, с крутым спуском в овраг, и боится она, что излишки отрежут и поселят местную жительницу с коровой и мотоциклом.
Мысль о мотоцикле ее особенно тревожила. И вот она предлагает нам взять безвозмездно полосу ее участка (родственный дар), чтобы построили себе маленький домик и стали жить рядом. Она может поделиться кое-какими имеющимися у нее стройматериалами. Вся эта затея, несмотря на дарственную, конечно, должна была стоить уйму денег. И мы несколько ошеломленно отказались, но Валерия Ивановна сказала, что она все продумала и дает нам срок обсудить это дело. На том мы и расстались.
Жить нам тогда было негде, и, хорошенько подумав, мы решили принять предложение тетки Валерии. Предполагалось, что я останусь жить в пустующей даче Валерии Ивановны, чтобы неотрывно заниматься строительством домика на нашем участке, который был зарегистрирован в горсовете.