— Нехорошо! — осудила коломянка.
— Да ты с земли-то встань. Изваляешься!
— А кому до меня дело? Поспею, встану.
— Ну, сиди.
Ей, видно, не хотелось уходить. А Кириллу уж и не хотелось без нее оставаться: Тимоша с Топтыгой сгинули, а в корчме у каждого своя тоска, на другого недостает жалости.
В этот день всем хотелось быть вместе, все поведывали друг другу свои горести. Всяк в разговор лез. Всяк разговор стал достоянием Коломны. Стричься сел, все любопытствуют, — словно один за всех голову на плаху кладет:
— Испакостил бороду!
— А кудревата была, окладиста, — сказал козлобородый шорник.
— На чужой каравай рот не разевай, — ответил Кирилл.
Этот ответ козлобородому шорнику не по сердцу пришелся.
— Все одно татары голову-то снесут, на бороду не глянут.
— Какие такие татары, козел?
— А как ты меня назвал? — Видно, слово Кирилла попало не в бровь, а в глаз.
Подстриженный Кирилл встал во весь рост.
— Ты, козел, уж не татарами ль подослан народ стращать? За эти слова…
Козлобородый исчез. Кто-то благодушно угадал:
— Спужался!
— Татарский хвост. Держи его! — крикнул Кирилл.
Кто-то в толпе подхватил:
— Держи!
И когда народ отвернулся, увлеченный ловлей, Кирилл подошел к бабе. Она уж горевала:
— Поймают окаянного?
— А как тебя звать-то?
— Домной.
— Я мнил — Коломной.
— Норовишь обсмеять?
— Ты постой, не уходи.
— А на что ты мне?
— Порты зашить.
— Неохота домой идтить.
— А что?
— Пуст дом.
— А дети?
— Прибрал бог.
— Еще будут.
— А ныне-то пуст.
— Все об муже сохнешь?
— Ну его!
— А что?
— Да ну, пойдем! Зашью.
Она его повела в слободу. Сердце Кирилла заныло. Улица заросла травой, мирно вились тропинки. Гусята жадно, большими глотками рвали пушистые ростки ромашки. На такой вот улице, где-то здесь, недалеко-от колодца, Анюта хоронится в ветхой хоромине. Может, и в Коломну-то лесами шел, и в лесах изловчался, только б пройти этой улочкой, глянуть на колодец и снова навеки сгинуть в лесной тьме. Домна остановилась у своей калитки.
— Нет, — сказал Кирилл, — недосуг сейчас. Другой раз.
— Чего ж вел?
— Другой раз приду.
— Подь поснедай.
— Другой раз, Домна.
— Заладил. Не пойду домой одна!
— Я тебе муж, что ли?
— А чего ж мне дома одной сидеть?
Нежная тоска сжала его дыхание. Пусть бы хоть она вот так звала и вела домой… Всю жизнь без семьи, без дома. В дорогах, в труде, в обидах рос. Рос до бороды. Одиноко, неласково. Сварливый бабий попрек Домны неожиданно приласкал его, как, может быть, ни одна ласка не смогла бы пригреть. Не попрекнула бы, если б не нужен ей был.
— Ну, покорми, что ль.
Они вошли в низкую дверь. Потолок покосился и навис.
Кирилл сел у двери за стол. Домна заспешила у печки.
— Чего ж сел? Скинь одежу-то. Ноги-то разуй.
Как сразу свободно и хорошо стало.
Она села рядом, и они похлебали варева из одной чашки.
Кирилл смотрел на ее худощавую смуглую руку, лежащую на столе, и положил на эту руку свою ладонь.
Но Домна отодвинулась:
— Ой, нет!
— А что?
— Не венчаны.
— А ты попробуй.
— Смотри, сгоню.
— А повенчаться хочешь?
— Думаешь, он не вернется?
— Не знаю.
— А ты говорил: вернется.
— Не знаю.
— Ой, пожалей меня.
Он погладил ее по голове неловкой рукой. Потом обхватил и прижал к себе. Но она отбилась.
— Сгоню! — Поправив сарафан, встала. — Ну, что чинить? Сымай.
Он вдруг поднялся.
— Не надо.
В пояс поклонился ей:
— Благодарствую, Домнушка, за хлеб-соль.
— Не взыщи.
Не сводя с него глаз, она стояла посередь избы. Он пригнулся, пролезая в дверь, и не услышал за собой ее шагов. Стоя за дверью, он обернулся и увидел ее на том же месте.
— Чего ты? — спросила она.
— Так, взглянул.
— Слышь-ка!
— Ну?
— А ежли — женишься?
— Ежли что?
— Ежли его убьют.
— Не знаю.
— Ну ступай. Да дорогу ко мне запомни.
— А зачем?
— Ежли его убьют…
— Ладно.
Туман как будто редеть стал. На тесовых крышах густыми пятнами зеленел мох. На берегу Оки горбились бани. По дыму, сочащемуся меж тесовин в крыше, видно было, что бани топятся.
В предбаннике было людно, трудно пробиться. Одетые и голые теснились, слушая парня, которого посылали разузнать новости.
— А на торгу, — рассказывал он, — татарина поймали. Вот истинный бог! Сам видел!
— Кто ж таков?
— А Сысой-шорник. Вот кто!
— Вот сучий сын! Кто б мог подумать? — удивился хилый голый старик, прикрывая веником срам.
Кто-то переспросил:
— Сысой? Ух и язва был!
— Татарин! — объяснил поп. — Они все злы на христиан.
— А попов татары милуют, — ответил Кирилл, — знать, за христиан не чтут!..
— Ох, я тебя за эти слова…
— А что? — спросил Кирилл, трогая рукоять кинжала.
— Да слова как слова! Что в них такого? Благослови тя бог! — ответил поп.
— Ну ин и добро, что заспешил: мне место ослобонилось! — одобрил Кирилл.
— Да он что-то забыл помыться. Только было раздеваться сел! — сказал банщик.
— Звонить побежал.
— Чего?
— О поимании супостата Сысоя благодарственный молебен служить.
— А! — догадался банщик.
Едва вошел в парню, тело запахло лесом, смолой, дегтем и ладаном, пока не домылся до нежного аромата тела.
Кирилл хлестал себя веником, и кожа зарозовела, заблагоухала березой. А парня пахла дымом и сыростью, мутная склизь текла со стен, и скамья, на которую сел, осклизла. Но он лил на себя воду, воду Оки, реки, на которой жила Анюта.
«А может, и она теперь тревожится? Куда ей идти, если и впрямь побегут из города?»
Он вышел в застланный свежей соломой предбанник, напился воды из ушата. И оделся.
Пока он мылся, прояснело. К западу текли низкие облака, и в прорывах темнела густая синева августовского неба. Но, как ни зорко вглядывались коломяне в заокские дали, дорога оставалась пустой, не было вестей от войска, словно никого и не было там, за сизыми шеломами лесов.
Это был час, когда Бегич перешел Вожу.
Бегич смотрел вдаль: все туман и туман! Сырой холод вставал с земли. Орда вставала. Воины вскакивали на коней; сотня за сотней мчалась вперед по его слову. Они внезапно появлялись и тотчас исчезали в тумане, словно их поглощал воздух.
Лишь назойливое ржанье коней, крики и свист людей не смолкая катились перед ним вперед.
Бегич стоял на своих коротких ногах, непомерно широкоплечий, круглоголовый, с глазами, оттянутыми к вискам. Ноздрями, вздернутыми вверх, он вдыхал воздух чужой земли, улавливал в этой земле, в траве, в воздухе неопределенный, но чуждый, гнетущий запах: за туманом, где-то далеко или близко — впереди, пахло гарью и дымом костров.
Чуть заспанные, раскрасневшиеся от холода и сырости, прилаживая оружие или оправляя седла, всадники проходили на рысях.
«Наша конница хороша на рысях, — подумал Бегич. — Русы сказали бы: „Добры тухтарски комони на грунах“. Некого спросить, верно ли так?» (Много лет силился он изучить язык русских.)
Позади воин держал Бегичева коня. Пегий конь шевелил розовыми ноздрями. Позади стояли в стременах ордынские князья-мурзы. Некоторые из них знали и персидский, и джагатайский языки. Бегич обернулся к Хазибею:
— Русского не разумеешь, князь?
— Я общаюсь с ними не языком, а плетью.
— Давно общаешься, князь?
— Их у нас в Орде немало.
— Но это пленники, князь.
— Все они одинаковы.
— А их воинов ты видел?
Хази-бей показал на мимо идущую конницу:
— Достаточно видеть этих, чтобы не задумываться о тех.
Бегич нахмурился.
В гомоне и тумане гонцу долго не удавалось отыскать Бегича. Наконец он подскакал:
— Говорю: первый караул пытался перейти реку, но брод охраняется.
— Пробовали сбить охрану?
— Они сидят в завалах и не подпускают к берегу.
— Искали другой брод?
— Пошли искать вниз по реке.
Хази-бей спросил у гонца:
— Как называется река?
Бегич ответил:
— Вожа.
Карагалук презрительно посмотрел на Бегича:
— Можно подумать, что князь Бегич хочет служить Московскому Дмитрию: язык Руси учит, все на Руси реки помнит.
— Потому что Бегич не хочет служить Дмитрию.
— Каждый по-своему понимает долг военачальника! — вступился за Бегича мурза Кастрюк.
Гонец продолжал стоять перед ними, держа в поводу лошадь. А уже прискакал новый гонец:
— Говорю: нашли брод. Видели на той стороне русов. Мы пустили стрелы, они ушли.