Чёрт знает, что у нас за правительство: всё идёт по шушуканьям и частным встречам, по двое, по трое.
Гучков, которого она лишь накануне называла скотом за то, что он ездил вынуждать отречение Государя, грязный человек, который мог пускать в обществе сплетни или фальшивые письма, – этот Гучков, придя к власти, зачем бы явился во дворец в половине первого ночи, попирая все следы этикета не то что к императрице, но к женщине?
Государыня так и поняла: приехал арестовать!
В этот момент она нуждалась в защитнике, в свидетеле, кого-то поставить рядом, хотя и не мог он ничем защитить, – и быстрая счастливая мысль была: вызвать Павла (а больше и некого)! Велела камердинеру Волкову тотчас телефонировать великому князю и просить приехать немедленно!
Павел уже лёг, но понял, поднялся, собрался быстро – и вместе с пасынком приехал ко дворцу за три минуты до приезда Гучкова. Государыня почувствовала себя уверенней.
При всём отвращении и негодовании – как могла она не принять приехавших? У себя в спальне перед образом она прочла молитву к Богородице, быть может свою последнюю в свободном состоянии, и вышла с Павлом, оставив в задней комнате на диване замерших от страха Лили Ден и Мари.
И – первая фраза генерала Корнилова сняла её страх и разъяснила положение. Она с симпатией поглядывала на калмыцкий сухой тип боевого генерала, знаменитого своим побегом. У него был – смущённый вид.
Государыня даже нашла, что и у Гучкова, несмотря на его отвратительные тёмные очки – зачем среди ночи нацепленные? – был тоже смущённый вид.
И фразы его тоже показались мягкими. Хотя потом она вспоминала, не могла вспомнить, как он выразился, вроде того: «мы приехали посмотреть, как вы переносите своё положение?» Не так, но кажется, смысл фразы был хуже, чем она восприняла в тот момент.
А он приехал, значит, не из злобного любопытства, а из желания ей облегчить?…
Жалела потом: забыла пожаловаться ему на стеснения телефонной связи с Петроградом.
Воротясь, успокоила своих, отправила их спать (Лили спала теперь в розовом будуаре, рядом со спальней государыни, не допуская оставить её одну на первом этаже), – а сама ещё долго, всю ночь не могла успокоиться от этого посещения.
В спальне её было много икон, на всех стенах, – и горело несколько лампад.
Искала между ними успокоение.
Ещё прибегала камеристка рассказывать, что по дворцу во время визита расхаживали революционные депутаты с красными лохмотьями на грудях и дразнили слуг «рабами», и высмеивали их придворные ливреи.
Настолько не спалось, что вышла в кабинет – и, при верхнем свете, в глубокой ночной тишине, остановилась перед портретом Марии Антуанетты над своим столом. Откинув голову на заплетенные ладони – соединилась взглядами с ней и стояла недвижно.
С этим портретом, подаренным ей во Франции 7 лет назад, когда они с Государем посетили апартаменты Антуанетты и Людовика XVI, – государыня с первого мига почувствовала какую-то магическую связь. Ещё с детства судьба этой королевы выступала для неё из судеб других королев. Вся французская революция, с детства ученная как концентрация бесчеловечного зверства, ещё не имела никакого отношения к России, – а Александра воспринимала Антуанетту как свою затаённую сестру. В чём не оболганная? даже в распутстве и краже, – вся ложь, вся ненависть, вся месть так густо пришлись на эту гордую женскую голову, – какое благородное сердце не забьётся в бессилии, что уже нельзя облегчить её участь?
С тех пор постоянно висел здесь этот портрет. Но только в самые последние дни, Александра прозрела, что связь их – более роковая: что положение их – сходно.
И теперь, закинув голову, она уже для себя искала из этих крупных глаз с загадочным выражением – ещё тогда не перестрадавших, а как будто и предчувствующих. Удлинённое, но и полное, покойное лицо, безо всякого мелкого женского кокетства. Строгость и ум.
Как и у Александры Фёдоровны.
«Не понятая своим народом…»
Любимый Богородицын образ она положила на ночь под подушку.
Забылась уже на рассвете.
Поздним утром вышла к Лили – та уже знала утренний обход Боткина и сказала, что у Ольги есть симптомы, угрожающие воспалением мозга.
О Боже!
А второе – милая преданная Лили не скрывала своего живого беспокойства. Она тоже дурно спала эту ночь – и задумалась, что при таких визитах и в таком положении нельзя беспечно продолжать хранить дневники. А у государыни – не только свой, но и – завещанный ей дневник её покойной фрейлины княгини Орбелиани, – и в обоих дневниках много интимных подробностей о разных людях, которые соприкасались со дворцом.
– Я мучаюсь, – говорила Лили, – я советую вам страшный вандализм, – но решаюсь из чувства преданности. Эти дневники, Ваше Величество, вам остаётся теперь только сжечь.
Государыня очень взволновалась. Её мысли к этому не шли, она не привыкла ни к чьему контролю над собою, – но сейчас совет Лили толкнул её как морской вал.
Что-то сразу ударило её и убедило: нельзя было представить себе эти дневники в руках революционеров! Или – Гучкова?…
Боже, жечь дневники – это жечь саму себя. Двадцать лет ежедневных минут откровенности, главные чувства каждого дня, непрерывная реальная нить своей жизни, – и в огонь? Своими руками!
И ничего не оставалось другого.
Пошли с Лили в красную гостиную (там тоже Мария Антуанетта с детьми – гобелен, подарок французского президента), сели у ярко пылающего камина и – начали жечь с дневника Орбелиани, отодвигая государынин.
А тот был в девяти томах, и все в кожаных переплётах, тяжёлая была задача – отрывать.
И ещё тяжелей – перед покойной, как измена.
Даже – свой будет простительнее жечь.
У государыни и всё было в кожаных переплётах, все до единой книги (английские – бледно-фиолетовые, французские – зелёные, русские – красные, немецкие – голубые), так и все тетради, и дочерей тоже. Теперь эту кожу надо было подрезать ножом – и рвать перед собой, как древние раздирали одежду на груди. Как разрываешь собственную душу.
Огонь брал, брал своё уничтожительно, безвозвратно, за ним не поспевали руки. А мысль обгоняла: а переписка?
А переписка? Письма – ещё наследника престола и жениха, письма первой любви, первой весны?… И письма мужа к жене – двадцать два года?
Уже начинало пугать не то, что придётся сжигать, а то: успеют ли сжечь всё вовремя, до нового прихода их?
Ещё же были письма к Ане – шесть ящиков у Ани.
И письма от Ани.
Успеют ли сообразить обо всём, что нужно жечь?
Распорядилась камердинеру Волкову перенести и поставить на стол дубовый сундучок с письмами Государя.
Открыла их, разворачивала, читала, – не было сил метать в огонь.
Изнемогало сердце.
Раньше: сам не сделаешь – никто не сделает. А с революции вдруг все повалили в знатели и делатели. И каждый оратор на любом крыльце. Вот она и есть свобода, так наверно и надо: как из мешка рассыпалось, и все свободны во все стороны, кто раньше и раззявиться не смел. И весело было от этого Шляпникову, но и растерянно. Оказалось, что только в глубинах, как рыба невидимая, он плавал хорошо. А на поверхности – воздух заглатывал, а не брал. Вся общая жизнь пришла в такое текучее передвижное состояние – голова Саньки Шляпникова не успевала. А тут-то – партии и нужно единое мнение, ой-ой, ещё даже как! Без единого мнения – что это и за партия, это будут не большевики!
И до революции вопросы не поворачивались так остро и быстро. А сейчас дюжина их, один другого сложней, и по каждому надо определить правильную тактику. Вот, всё изъедало его: свергать или не свергать Временное правительство? Три дня назад ПК постановил не свергать. Но в измученном нутре всё говорило, что это – ошибка. Как же так – не свергать? Да на чём же и выросли большевики, что помещиков и капиталистов надо свергать, – и вдруг нет? Да нельзя этой цензовой банде дать укрепиться – надо их постоянно выжигать и выгонять, иначе сядут новыми царями на нашу голову.
И снова собрал своих, Залуцкого и Молотова, и уламывал их час, на Ленина ссылался, наконец вытряс из них новую резолюцию БЦК: наша задача – демократическое правительство, то есть диктатура пролетариата и крестьянства.
И с этой резолюцией заставил ПК вчера ещё раз преть и голосовать. И снова провалили. Не подчинялась больше партия Шляпникову!…
Ну, не идёте на восстание – всё равно будем создавать большевицкую вооружённую силу. Тут как раз городские цензовые власти копошились создать вместо разогнанной полиции – единую милицию, подчинённую городской думе. А вот выкусьте – единую! А мы создаём свою отдельную – рабочую гвардию. С первого дня революции уже набирали оружия побольше. (Шляпников и сам один раз отобрал винтовку у жандарма.) Звали солдат не сдавать оружия в свои части, а отдавать нам, – и многие солдаты отдавали охотно. И при разграбе Арсенала поднабрали. Пригодятся эти винтовочки! А как Исполком назначил Шляпникова уполномоченным по вооружению рабочих (перехитрил соглашателей, они не поняли, чем это пахнет), то теперь и пошёл он, как бы от Совета, спорить против городской думы. Он хорошо знал, чего хотел: объединяться нам с городской милицией, надевать на рукав их дурацкую белую повязку? – это предательство рабочей гвардии. Регулированием уличного движения мы заниматься не будем. Наше дело – вооружённый оплот революции. (Ещё пойдём рядами железными!)