Поклонник Руссо, Львов избрал себе образцом благородного и незнатного Сен-Пре[36]. И когда отец пятерых красавиц сенатский обер-прокурор Дьяков отказал ему по его бедности в соискании руки дочери Марии, он совсем в духе Руссо решил тайно соединиться с ней браком, вернуть её в родительский дом и добиваться признания своего права на любовь.
— Истинная красота, — вставил Львов, прерывая очередную темпераментную тираду Капниста, — конечно, в чистом источнике природы...
— А великий Ломоносов? — возразил Державин. — Он находил красоту в силе духа, в громогласном парении и высоких словах!
Львов в споре не щадил никого:
— Конечно, Ломоносов — богатырь. Трудности он пересиливал дарованием сверхъестественным. Но знаете ли, какие увечья нанёс он родному языку!
— Он указал широкую дорогу нашей словесности! — отрывисто возразил Державин.
Большие серые глаза Львова вспыхнули насмешкой:
— Дорогу высокопарности! Нет, в изящной словесности превыше всего естественность и простота.
Державин в душе был уже во многом согласен с Львовым. Сохраняя прежнее, благоговейное отношение к поэзии Ломоносова, он чувствовал, однако, как устарело витийство торжественных од. Давно уже испытывал поэт безотчётную потребность быть верным истине и природе. А познакомившись с теорией французского философа и эстетика Шарля Батте, который главным требованием искусства называл подражание «изящной природе», и главною целью — «нравиться» и одновременно «поучать», он окончательно решил, что непременное следование строгим риторическим правилам и украшениям, господствующим в русской поэзии, сковывает и обезжиливает его стихи.
Слуга внёс шандал с зажжёнными свечами — быстро надвигался долгий питербурхский осенний вечер.
— Друже, Гаврила! — Капнист снова забегал по кабинету. — На Парнасе талант твой далеко переваживает наши. Но ему не хватает толь небогатого — шлифовки, отделки, замены поодиноких слов. Мы с Иваном Ивановичем Хемницером, ежели ты не против, чуть прошлись по сиим стихам. А советами та увагами помог нам чудо Львов...
— Васенька! — с полной искренностию сказал Державин. — Чем, кроме горячей благодарности, могу ответить я тебе и друзьям моим?
— Пустяшные поправки, — продолжал Капнист, подсаживаясь ближе к свету, — но как заиграло самоцветное твоё слово! Вот послухай...
— Сыми-ка, Вася, нагар со свечи, — бросил ему Хемницер.
— Да возьми съёмцы с каминной подставки, — подсказал хозяин.
Капнист сощикнул свечу, другую. Пламя ярче осветило друзей: смуглого, с продолговатым окладом лица Хвостова, большелобого, в светлых кудрях Львова, подвижного, живоглазого Капниста. Лишь Хемницер оставался в тени.
С чёткой скандовкой Капнист начал читать:
Когда то правда, человек,
Что цепь печалей весь твой век:
Почто ж нам веком долгом льститься?
На то ль, чтоб плакать и крушиться
И, меря жизнь свою тоской,
Не знать отрады никакой?..
Младенец лишь родится в свет,
Увы, увы! он вопиет.
Уж чувствует своё он горе;
Низвержен в треволненно море,
Волной несётся чрез волну,
Песчинка, в вечну глубину.
Се нашей жизни образец!
Се наших всех сует венец!
Что жизнь? — Жизнь смерти тленно семя.
Что жить? — Жить — миг летяща время
Едва почувствовать, познать,
Познать ничтожество — страдать...
Так ли уж могуч разум человека, приносящий ему разочарование неверия? Надо ли испытывать судьбу, подвергая всё сомнению? И где же выход?
Над безднами горящих тел,
Которых луч не долетел.
До нас ещё с начала мира,
Отколь, среди зыбей эфира,
Всех звёзд, всех лун, всех солнцев вид,
Как злачный червь, во тьме блестит, —
Там внемлет насекомым бог.
Достиг мой вопль в его чертог,
Я зрю; Избранна прежде века
Грядёт покоить человека;
Надежды ветвь в руке у ней;
Ты, Вера? — мир души моей!..
Капнист умолк, но слушатели зачарованно молчали. Какие копившиеся силы вдруг вырвались наружу! Откуда в этом добродушном, малообразованном чиновнике, бывшем гвардейском офицере, этот напор, этот накал мысли! Капнист первый очнулся.
Львов тихо сказал:
— Гаврила Романович! Верно, что Ломоносов по широте гения и образованности превосходит вас, но силою поэтического дара вы, ей-ей, выше! Вы первый поэт на Парнасе российском.
Державин смутился. Видя это, Хвостов подал знак, и слуга тотчас появился и расставил на столике изящный фарфоровый виноградовский сервиз — налепные цветы и гирлянды на белых чашечках, сахарнице, сухарнице; медный, пышащий жаром турецкий кофейник.
Хозяин разлил кофий и провозгласил нарочито дурашливым голосом:
— И я, и я хочу оставить след на Парнасе! Зацепиться хоть краешком! И вот он, мой скромный букетец цветов парнасских, —
Хочу к бессмертью приютиться,
Нанять у славы уголок;
Сквозь кучу рифмачей пробиться,
Связать из мыслей узелок...
Друзья уже не раз слышали шуточную оду «К бессмертию» и одобряли её. Но Хвостов на сей раз недолго занимал их своим детищем. Едва кофий был выпит, он предложил:
— Едемте, братцы, к князю Александру Ивановичу Мещёрскому! Запамятовали? Он нынче ожидает нас!..
— Нет, не могу... — ещё не остыв от смущения, Державин скрёб ногтем налепную розочку на чашке. — Екатерину Яковлевну огорчать не смею... Года не прошло, как поженились — и холостяцкие пирушки. Негоже...
— Гаврила мой! Ведь мы с тобою одинакие молодята! — Капнист умоляюще поглядел на друга. — А дражайшая Катерина Яковлевна, верю, простит тебе, как простит мне сей малый грех моя милая Сашуля, моя Александра Алексеевна!..
Капнист женился вскорости после Державина, в 1779-м году. Жёны его и Львова были сёстрами, дочерьми Алексея Афанасьевича Дьякова.
Через час вся честная компания уже сидела за роскошными столами Мещёрского, весельчака, плясуна, хлебосола. Его ближний друг Степан Васильевич Перфильев в расшитом бриллиантами генеральском мундире самолично руководил слугами, следя, чтобы золочёные тарелки и хрустальные покалы ни у кого из гостей не пустовали.
Державин был счастлив, как может быть счастлив мужчина только единожды в жизни. Утрами, в ещё не истаявшем сне видел возле себя свою любовь, своё несравненное сокровище и тянулся тронуть рукою: так ли? Явь ли то? На службе, думая о ней, частенько забывался. А она! Была его мыслями, его плотью, его душою, его вторым естеством. Вникала во всё и во всём соучаствовала — в служебных тяготах, в стихотворчестве, в беседах с друзьями. Страстная, нежная, дарила его невыразимой радостию. «Люблю, люблю! — твердил Державин. — И не верю, что вся она моя! Вся! От смоляных кудрей и до тайных прелестей, до махоньких шишечек на титьках и нежных серёжек...»
Лилеи на холмах груди твоей блистают,
Зефиры кроткие во нрав тебе даны,
Долинки на щеках, улыбка зарь, весны;
На розах уст твоих соты благоухают...
Но я ль, описывать красы твои дерзая,
Все прелести твои изобразить хочу?
Чем больше я прельщён, тем больше я молчу:
Собор в тебе утех, блаженство вижу рая!..
— Гаврила Романович! — позвал его коллежский советник Бутурлин. — Тебя генерал-прокурор кличет.
Державин вздрогнул и очнулся от мечтаний о своей Афродите.
Правительствующий сенат, созданный Петром Первым в 711-м году, при Екатерине II ведал лишь финансами и хозяйством России. Державин о финансах имел представление самое отдалённое, однако благодаря природному уму, воле и настойчивости вскоре разобрался в запутанных делах и принялся предлагать одно за другим усовершенствование финансовой отчётности.
Прямой начальник Державина Еремеев был человек престарелый, выслужился с самых низов до действительного статского советника и по незнанию административных тонкостей, а пуще того — по робости характера ни на что не годился. Коллежский же советник Николай Иванович Бутурлин, игрок и гуляка, принят был в экспедицию токмо потому, что приходился зятем Елагину. Отдуваться надо было Державину.
— Николай Иванович, — сказал, собирая бумаги на подпись, Державин, — ты подготовил месячные ведомости?
Он добивался того, чтобы отчёты о суммах, поступающих из различных учреждений — адмиралтейства, провиантской конторы, комиссариата, — проверялись не раз в год, как было принято, а ежемесячно, что должно было сократить злоупотребления. Известно было, что чиновники казённых палат в губерниях задерживали у себя собранные деньги и отдавали их в долг под высокий процент. А казна тем временем испытывала недостачу в средствах.