17
ПОСЛЕ СЕНТ-ИЛЕРА
Жиль:
— Опала Латремуая, — продолжает брат Жувенель, — вовсе не означала, что вас ждала та же участь. Поначалу было похоже, что все вот-вот образуется. У Латремуая при дворе оставались верные люди. Да и сам король покуда еще не порвал с ним дружбу. Возможно, Карл даже сожалел, что лишился его драгоценного общества…
Жиль ничего не отвечает. Он думает о своем, замкнувшись в собственных мыслях, точно в темнице, словно ему мало было той, в которой теперь находится. Брат Жувенель пробует вернуть узника к главному, осторожно скалывая с него скорлупу, которая, как он уже убедился, оказалась не такая уж толстая. Однако прежде чем коснуться самого главного, он решает пойти обходным путем, прибегнуть к помощи фактов — что может быть красноречивее их! Хотя особой важности они для него не представляют — это всего лишь контуры, помогающие очертить мысль. Тут скорее важна не форма, а содержание, и даже больше того — умысел, являющий собой его суть, толкование, позволяющий выявить причину и следствие. И чем глубже проникает монах под эту скорлупу, тем больше страшится он жестокого дитя, затаившегося под нею. Он разговаривает с Жилем, как с мальчиком, испорченным до мозга костей и в то время ранимым и незащищенным, как хрупкий стебелек. Все, что святой брат услышал здесь, в богато убранном каземате, кажется ему естественным и напоминает реку, которая течет, не ведая откуда и куда; она течет меж живописных берегов, то стремительно, уступами, то неторопливо, змеясь бесконечными перекатами, возвращаясь на круги своя, петляя, а потом вновь устремляется к морю, где сливается с солеными валами.
— Весной 1434 года, — говорит брат Жувенель, — вы снова дали о себе знать. Латремуай попросил вас освободить Грансей, осажденный бургиньонцами; город принадлежал герцогу Бурбону, состоявшему в дружбе с Латремуаем. И Латремуай пожертвовал вам десять тысяч реалов на войско.
— А в мое отсутствие, святой брат, он обещал позаботиться о Шантосе и сказал, что в случае чего Карл возместит любой ущерб.
— Значит, выступить в поход вам повелел Карл!
— Его бы от этого не убыло. Одолей я бургиньонцев, Латремуай снова был бы в чести у короля.
— И вы тоже! На сей раз вам были все карты в руки. Никто не мог лишить вас славы. А вы как поступили? Взяли и передали командование войском брату своему Рене де Ласузу. Что весьма странно и с трудом поддается объяснению… Вы молчите?.. Где вы были, когда Грансей сдался? В Пуатье. Вас принимали как настоятеля Сент-Илерской церкви…
— Как единственного из мирян после герцогов Аквитанских, выходцев из древнейшего рода!
— Стало быть, вы предпочли эту церемонию неотложной миссии, порученной вам свыше. Но вы все же собрали войско на дядюшкины деньги. А что было потом?
— Если я вам расскажу, вы все равно не поверите!
— А вы попробуйте.
— Воевать мне было уже в тягость — сплошь одно и то же, и муторно донельзя. И я никак не мог себя превозмочь.
— Суть в том, что война лишила бы вас привычных удовольствий, на которые вас тянуло, точно пса на собственное дерьмо.
— Да нет, не в этом, а в том, что мне вдруг стало страшно за себя. На войне смерть настигает случайно и рядом нет исповедника — некому снять с души грехи…
— На вас это совсем непохоже, монсеньор де Рэ! Вы обманываете меня. Сколько раз можно повторять — я не судья, а друг и хочу вам помочь в последний раз в вашей земной жизни. Завтра вы предстанете перед Всевышним. Он сам определит тяжесть грехов ваших и оценит добродетели. Неужто и с Ним вы будете ловчить?
— Уж Господь-то меня, наверное, поймет. Он не то, что вы, бедный плоэрмельский черноризник, малодушный человеколюбец.
— Так постарайтесь, чтоб и я понял вас, ежели сие возможно.
— Я вам уже все объяснил, но вы то ли не придали этому значения, то ли запамятовали.
— Попробуйте еще раз. Похоже, это ваши сатрапы, Сийе и Бриквиль, удерживали вас? Еще бы: ведь им было куда лучше обирать вас, тратить без счета деньги на богатые одежды и пировать за ваш же счет с утра до ночи, нежели рисковать жизнью на поле брани!
— Они тоже боялись за меня!
— Да уж! А как бы опечалились они, если б вас привезли в Тиффож или Шантосе в зашитом кожаном мешке! Тогда прощай навеки сладостные грезы! Им пришлось бы убраться восвояси и влачить жалкое существование в каком-нибудь захолустье. Разве о такой жизни они мечтали!.. Они предпочли самым постыдным образом использовать все свое влияние — и свернули-таки вас с праведного пути. Чем только они вас ни прельщали, как только ни обольщали, стараясь сломить ваш воинственный дух!
— Да, все было так, как вы говорите, и даже хуже. Они так усердствовали мне в угоду, что я думал, будто отроки вырастали прямо из-под земли. Все мальчики были как на подбор — миловидные, необычайно трогательные и изящные! И где они их только отыскивали!.. Иной раз Сийе сам вызывался их убивать, дабы избавить меня от неприятных хлопот, покуда я вкушал бесовское удовольствие. Когда же от вида крови меня уже воротило с души, они спаивали мне какое-то дьявольское вино, от которого я вовсе терял рассудок.
— Вы пили его полными кубками, и с превеликой охотой. Да и к помощи своих услужливых искусителей вы прибегали не столь уж часто. Вы сами выбирали себе жертвы — так показал Соловей, которого вы приглядели еще в Пуатье, а после забрали у отца с матерью, обещав им Бог весть чего…
— Я уплатил им две сотни золотых, досточтимый брат, а мальчику отписал Ларивьерскую землю.
— Верно. А после вы увезли его с собой и дома принимали по-королевски, до того он вам полюбился и стал желанным!
Жиль горестно ухмыльнулся, в глазах его на мгновение вспыхнули искры:
— Более всего мне полюбился его голос. Я желал слушать его денно и нощно.
— И только-то?
— Этот голос дарил мне неземное наслаждение. С его помощью я легко сбрасывал с себя дьявольское обличье человека, погрязшего в страшных пороках. Он звал меня далеко-далеко, как это когда-то делала Жанна…
Мастер Фома:
— Жиль ударился в религию — точно так же он некогда пустился в Орлеанскую авантюру. Хотя я не могу сказать, что знал его очень хорошо, однако, как мне казалось, ему не хватало веры в нечто вечное, незыблемое. В душе его зияла пустота, и он лихорадочно стремился ее заполнить. Чревоугодие портит кровь, если тело не истрачивает лишнюю силу, что дают ему обильные яства; в теле тогда поселяется недуг. То же самое происходит и с богатой душой, если она не знает, куда излить переполняющую ее силу. Вскоре я понял, отчего Жиль ощущал неудовлетворенность и желал получить все, чтобы затем не иметь ничего. Земля не могла дать ему того, чего он вожделел; она не могла загасить огонь, что полыхал у него в крови, испепелял сердце и сжигал рассудок, обрекая его на горячечное безумие. И сейчас я могу сказать с уверенностью: если бы Жилю довелось родиться в нищете или в иное, более спокойное время, из него вышел бы истинный праведник. Тебя это удивляет, милый Рауле?
— Я пытаюсь вас понять и не могу.
— Говорю тебе, Жиль был рожден для славы, а не для прозябания где-то на отшибе, хотя на бедность ему грех было жаловаться. Мир вокруг него менялся. Однако натуры, подобные Жилю, не могут приспосабливаться, перед кем-то пасовать или в чем-то ограничивать себя. Они мечутся то туда, то сюда, гонимые тревогой, некой таинственной силой, обиженные, оскорбленные, и очень напоминают птиц, загнанных в ловушку, которые бьются головой и крыльями о потолок и стены, теряя оперение и истекая кровью. Жиль, казалось, возник из времен древних зодчих, что ставили первые христианские соборы. Он был одним из тех, кто с одинаковым воодушевлением грешил и каялся, а потом за прегрешения свои, исполнившись любви и добродетели, возводил на погруженной во мрак земле белые храмы и звал за собой народы — и умирал, прощенный за то, что при жизни не знал покоя и был неистов во всем: ибо Господь не прощает только равнодушных. Однако в пору его юности уже строили одни часовни; человек свыкся и с добром, и со злом. Высокие порывы иссякли в душах. Жизнь будто остановилась — все успокоилось и стало обыденным. А Жилю, поверь, такая жизнь претила, он злился на себя, потому что знал, что и сам повинен в этом, хотя, может, и не знал.
— Уважаемый мастер, быть вам на небесах не художником, но заступником. И все же, сдается мне, вы слишком снисходительны к нему.
— Жаль, не был ты в Сент-Илере, под Пуатье, когда Жиля, облаченного в священническую мантию поверх рыцарских доспехов, встречали как святого и величайшего из мирян. В тот день, как мне почудилось, я проник в самую суть его таинственной души. В Сент-Илерском соборе хор пел мессу Гийома Дюфе[26]. А одним из запевал был тот самый Соловей, чье имя не сходило с уст пуатвинцев. Когда его голос, звонкий и чистый, как горный ручей, вознесся под церковные своды, сеньор Жиль сделался сам не свой. Он сложил руки и с такой силой стиснул пальцы, что аж ногти на них покраснели. Дыхание у него было частое-частое, губы дрожали — казалось, он вот-вот задохнется. А глаза будто вобрали в себя всю бездонную синеву витражей. Я заметил, как по щекам его струились слезы… И что бы он потом ни содеял с этим мальчиком — ежели все, что говорят, правда! — в памяти моей образ Жиля запечатлелся таким, каким он был в то мгновение. Счастливый человек вполне смог бы совладать с таким сильным волнением. А Жиль с отрешенностью отчаянного ушел в божественную музыку с головой — точно в омут. Но не оттого, что его вдруг охватило раскаяние, просто он стремился унестись далеко-далеко, в давно забытое прошлое — во всяком случае, мне так показалось. Поэтому я и говорю, что он будто явился из другого времени, совершенно не похожего на наше.