…Шесть лет тому назад мы проливали кровь и жертвовали имуществом не для того, чтобы сделать его величество главой Священного союза. Мы дрались потому, что иначе это значило бы отказаться от чувства собственного достоинства и чести. Русский народ спас Россию и Европу вопреки его величеству, ибо народ этого желал, дворянство руководило, и его величество не смог помешать. С мечом в руке мы отвоевывали воздух, которым дышим. Ценою нашей крови, жизней наших братьев, ценой сожженных городов и деревень. Мы не потерпим, чтобы его величество, которому надлежит за все, в том числе и за повседневный хлеб, благодарить великодушие народа, обращался со всем народом так, как его отец имел обыкновение обращаться с отдельными людьми… Итак, дворянство требует созвать всеобщее Учредительное собрание. Оно требует этого для того, чтобы вместе с другими сословиями издать необходимые законы. Ибо законов у нас еще нет. Указы, издаваемые то тираном, то помешанным, то истопником, то фаворитом, то комедианткой, то турецким брадобреем, то курляндским псарем, то Аракчеевым, то Розенкампфом — это не законы Они так же мало похожи на законы, как те, что действуют в Японии или Алжире. Такая система есть не что иное, как анархия. Это право сильного, где нет моральных обязательств и где живут, следуя принципу — лучше убить, чем быть убитым… Поэтому нам необходимы настоящие законы, которые положили бы конец нашему скандальному и нетерпимому положению и в то же время предостерегли бы от непредвиденных грядущих опасностей. Теперь должно стать ясным, кто есть Александр — узурпатор или сын своего отечества, готовый на величайшие жертвы. А законы, издание которых я считаю нужным, таковы…
Довольно. От этого безумного чтения и всей суматохи последних дней я совсем одурел, оставлю его законы. Завтра днем, когда кругом будет звучать жизнь, я буду пилить и стучать, чтобы сделать в комнате тайник для этих бумаг и дневника. Я уже знаю, где и как я его сделаю.
Суббота, 16 июля
Ну вот, теперь тайник уже готов. На эту мысль меня навел эркер в господском доме. Здесь потолки очень высокие, а двери относительно низкие. Я оторвал в спальне наличник над дверью и укрепил его таким образом, что одним движением руки доску можно наполовину сдвинуть влево, как крышку пенала. Я выпилил в этом месте кусок балки длиной в полтора фута, в образовавшемся таким образом пространстве хранятся теперь мои опасные бумаги. Сегодня они там и останутся, потому что мне нужно подробно записать в дневник сегодняшние события. (Подумал, наверно, было бы гораздо умнее не писать о них. Но когда вспомнил, что у меня здесь написано, то решил, что давно уже бессмысленно из осторожности о чем-либо умалчивать.)
Из Пыльтсамаа семейное имущество Латробов на прошлой неделе доставлено сюда. Господин — даже уже не знаю, как и писать — Jean Frederic, или John Frederick, или Johann Friedrich[37] в среду нанес Тимо и Ээве короткий визит, но я в этот день был в Вильянди, так что с ним не встретился.
Сегодня еще до обеда Латробы прибыли сюда окончательно. Сам monsieur, его жена Альвине и их двухлетний малыш. И о них или по крайней мере о самом господине Латробе я должен сказать несколько слов, особенно если иметь в виду, что последует за их прибытием.
Господин этот родился в один год с Буонапартом, значит, ему пятьдесят восемь лет, но, несмотря на его годы, про него и сейчас можно, как здесь принято, сказать: eine stattliche Figur[38]. По происхождению он будто бы француз из рода лангедокских графов Бонневалей. Но в Лифляндии его считают англичанином, хотя тридцать лет тому назад он приехал сюда из Германии. Его предку, протестанту, видимо, пришлось бежать из Франции в Англию. Отец его стал в Англии суперинтендентом гернгутерских братских общин. А юношу Джона отправили в Германию, на родину братьев, в их знаменитые школы в Ниски и Барби.
Из-за какого-то конфликта он оттуда ушел и даже совсем порвал с этими братскими общинами, а чтобы зарабатывать хлеб насущный, стал изучать медицину в Иенском университете. По слухам, в Иене он вращался в обществе всевозможных Гуфеландов[39] и прочих выдающихся личностей, и якобы сам Гёте был о нем высокого мнения. Однако… я замечаю, сколь предвзято отношение к людям, включая и мое собственное. Так вошедший в историю факт, что Гёте в свое время посвятил нашему Тимо стихотворение, о чем я упоминал здесь, но не рассказал, при каких обстоятельствах это произошло, — просто сам факт и в моих глазах придает Тимо вес. Наверно, несмотря ни на что, подспудно мне все же хотелось бы, чтобы муж моей сестры обладал возможно большим авторитетом. И я думал: как бы там ни было, но кому попало Гёте не стал бы посвящать стихотворение… А сейчас, вспоминая, будто бы Гёте хорошо отозвался о господине Латробе, мне захотелось написать; однако не каждый, о ком Гёте (да еще по слухам) якобы одобрительно отозвался, от этого сразу стал человеком особой породы… Итак, в Иене господин Латроб, чтобы заработать на хлеб, стал давать уроки английского языка. Среди других одному жаждущему знаний тартускому юноше. И это определило судьбу Латроба. Когда он закончил университетский курс, у него не оказалось денег для promotio[40]. И юноша, а это был Лерберг, вскоре ставший домашним учителем Тимо, посоветовал ему поехать на какое-то время в качестве гофмейстера в Лифляндию и накопить необходимую сумму. Господин Латроб приехал… и остался. Заниматься врачебной практикой разрешения у него не было. Он служил гофмейстером у Сиверса в Хеймтали и у Лилиенфельда в Вана-Пыльтсамаа. Офицером земского войска, вильяндиским нотариусом, пыльтсамааским приходским судьей и, кроме того, был арендатором нескольких мыз. Со временем он даже научился довольно прилично объясняться, правда, все же на ломаном эстонском языке. Ибо все, за что он берется, он делает тщательно и, в общем, успешно. Но только — в общем, потому что прежде всего он композитор. И к тому же еще, как когда-то, я помню, сказал Тимо, — человек славный, общительный, крутой и слабый, по образу мыслей — аристократ, в душе — цинцепдорфианец[41], по убеждениям — Weltbürger[42] с судьбой провинциала…
Жениться господин Латроб удосужился всего несколько лет тому назад. После долгой холостяцкой жизни он посватался к Альвине — дочери Софи фон Штакельберг, которая в молодости была его симпатией. Альвине — стройная женщина, у нее прозрачные зеленоватые глаза и пепельные волосы. Она лет на тридцать моложе своего мужа, и иногда кажется, что движением плеч и взглядом она дает понять: хоть мой муж и англичанин или кто он там ни на есть и хоть он в теперешней Лифляндии самый складный компонист — но для geborene von Stackelberg он годится быть мужем только в глазах господа, но, увы, не в глазах общества — однако я превозмогаю это несоответствие в силу покорности воле божьей, внушенной мне как прихожанке братской общины…
Господин Латроб с супругой явился сегодня в Кивиялг к вечернему кофе. Можно думать, что и на прошлой неделе он вошел в дом с теми же словами, что и сегодня. Он сказал:
— Мои милые… Мне крайне неловко, но…
Тимо прервал его, как, очевидно, и в прошлый раз:
— Дорогой господин Латроб, кто-то ведь должен арендовать Выйсику. Если так повелел император. А то обстоятельство, что вы взяли это на себя, и мне, и моей жене, и наверняка и моему шурину даже желательно. Не правда ли? — Тимо посмотрел на нас с Ээвой.
— Это несомненно самое лучшее решение, — искренне сказала Ээва (в то время как я кивнул), и Тимо продолжал:
— Петер Майтейфель сказал нам, возможно, вы останетесь здесь временно. Что в дальнейшем, как мы поняли, вместо вас будет он. Видите ли, поскольку я безумен, мне дозволяется говорить правду. Петер нравился бы мне на этом месте гораздо меньше… — Тимо вдруг улыбнулся с облегчением и по-детски, — хотя бы уже потому, что он умеет только дуть в охотничий рожок, а вы так прекрасно играете на фортепиано. А вы не хотели бы присесть и выпить с нами чашку кофе, а потом помузицировать?
— Что вам было бы угодно? — спросил господин Латроб неожиданно пылко.
— Мне хотелось бы этот ваш старый органный менуэт. Я помню его с семнадцатого года. Органа у нас здесь нет, но вы, наверно, на память знаете его переложение для фортепиано.
Господин Латроб торопливо выпил с нами кофе. Ээва и госпожа Альвине сидели рядом на диване и говорили о детях и детской ветрянке. Ээва учила Альвине опыту недавнего ухода за болевшим Юриком, какое лекарство следует прикладывать к оспинкам. И госпожа Альвине старательно и подробно ее расспрашивала. Мне казалось, что внимательность (ведь ее муж был как-никак окончившим университет медиком), с которой она слушала, — сознательно или нет — должна была свидетельствовать о ее покорности господу… Ибо госпожа Альвине уже давно была в числе тех дворянских жен, которые за последние десять лет — одни медленнее, другие быстрее — все же стали Ээву признавать. Альвине была почти что вынуждена следовать примеру своего Йоханна. Потому что господин Латроб оказался одним из первых мужчин в приходе, который еще десять лет тому назад воскликнул: «Мои дамы и господа! Тот из вас, кто не питает уважения к госпоже фон Бок, тот попросту или осе-ол! Или осли-и-ца! Соответственно!»