Ерко опустил голову и закрыл лицо руками, то ли в его душе снова встала эта страшная картина, то ли он хотел скрыть слезы.
– Ерко! – ласково стал успокаивать его Павел.
– Мы вернулись в монастырь, – продолжал Ерко. – И с тех пор началась для меня новая жизнь. Дядя сказал братьям, будто в лесу на нас напали разбойники и у меня отнялся от страха язык. Я боялся вымолвить при людях слово, дядя уверял, что меня сразу убьют. Мои уста были немы как могила. Все обиды я молча погребал в своем сердце. Я слышал, как меня жалеют, как насмехаются надо мной, слышал и молчал. Все принимали меня за немого, так немым я и остался! Страх перед людьми, клятва, данная матери, запечатали мои уста. Я все слышал, видел, что творилось вокруг, но все – будь то радость или горе – я должен был хранить в своем сердце, все! Я боялся улыбнуться, услыхав милую сердцу песню, боялся вскрикнуть, ощутив сильную боль. Я вынужден был смирять в себе все живые порывы юношеской души; моя жизнь протекала как бурная вода, скрытая подо льдом. Кроме дяди, только настоятель знал, кто я и какого рода. Все другие считали меня каким-то выродком рода человеческого, который несет свой крест за чьи-то великие грехи. Звали меня Ерко, немой Ерко, или еще – глупый Ерко! Дядя одевал меня попроще, чтобы не вызывать подозрений. Грегорианцы решили, что ублюдок бродит где-то по свету, им и в голову не приходило, что он живет рядом, скрытый простой сермягой. Дел у меня было немного. Украшать цветами святых, носить хоругви во время крестных ходов, раздувать мех органа да работать в саду. Учился я плести рогожи, шляпы из кукурузной соломы, долбить корыта. Все, что смастерю, продавал. Никто не знал, чей я, откуда взялся, и потому смертельная опасность мне не грозила. Правда, на меня кидались собаки, мужчины обзывали чудовищем, старухи величали ходячей проказой, дети швыряли грязью! Ух! Порой я готов был впасть в бешенство, готов был зареветь, как раненый зверь, и во всеуслышанье проклясть мир и все живое! Но нет! Я всегда помнил завет умирающей матери. Не остался я и невеждой. В ночной тиши, в маленькой келье я многое перенял от дяди: выучился читать, писать, молиться, распознавать травы и зверей, определять вращение солнца и движение звезд. Ночью я был мудрецом, днем дурачком! Порой я уходил в лес, в горы, подальше от людей. Там я чувствовал себя привольно, любил, лежа на земле, размышлять о том, каковы люди и как устроен мир. Но даже тогда, когда я был совсем один, точно росинка на листе, я все же страшился нарушить материнский завет и человеческой речью не пользовался, а подражал соловью, кукушке, лягушке, волку. И мне становилось легче. Люди частенько диву давались, почему вдруг среди лета завоет волк или в полдень заухает филин. Но то были не волк и не филин… Умер мой дядя. Перед смертью он заставил меня повторить ту страшную клятву и передал связку бумаг, в них описано было все, что со мной случилось. После похорон, забравшись в волчью яму, я прочитал эти дядины записи и горько проплакал всю ночь. Я остался в монастыре, только чаще стал бродить по горам. Что мне было делать в монастыре? Там я потерял единственного расположенного ко мне человека. Остался я один-одинешенек на всем белом свете. Иногда я вспоминал, что у меня есть отец, братья. И тогда прокрадывался к Медведграду, чтобы хоть издали поглядеть на несуженых родичей! Видел хмурого отца в серебре и золоте, любовался вами, сударь, красивым, милым отроком. Помните, как вы однажды встретили меня на лесной тропе – вы и ваша мать?
– Помню, – ответил Павел.
– «Мама, – сказали вы, – погляди на этого несчастного, он немой, дай ему динар!» И госпожа Марта, думая, что я нищий, протянула мне динар. А я обезумел от радости, спрятался за дубом и до блеска начистил серебряную монетку. Потом зашил ее и ношу с тех пор на шее как талисман, как единственное звено, связывающее меня с бездушной, как я полагал, семьей. С того дня мое сердце привязалось к вам. Если бы вы знали, как оно билось, когда я приносил вам первые ягоды, поймал для вас белку, смастерил деревянную саблю! Я был счастлив, очень счастлив! Но потом, послушайте, что со мной произошло. Это тайна! До сего часа никто об этом не знал, кроме бога и моего сердца. Не смейтесь надо мной! – Ерко отвернулся. – Может быть, это глупо, но что поделаешь! Бог и бедняку-горемыке дал глаза, чтобы видеть, сердце, чтобы чувствовать. Случилось это четыре года назад, на троицу. В Реметах по случаю храмового праздника служили большую мессу. Народу понаехало отовсюду, немало было и загребчан. Я раздувал органисту мех и вдруг увидел молодую девушку, красивую и нежную, она стояла на коленях рядом с каким-то стариком, сложив молитвенно руки. Сквозь высокое окно вливалось солнце, его золотые лучи играли в волосах красавицы. Я остолбенел и позабыл, несчастный, о своем мехе, пока монах не толкнул меня изо всей силы. Орган на какое-то время умолк. Вся кровь устремилась к сердцу, душа была потрясена. Да что говорить? Разве вы не знаете, каково юноше, когда ему приглянется девушка? А тем более мне, несчастному, у которого не было ни одной родной души на свете! Совсем я обезумел! Думал, от горячки лопнет голова! Пошел я следом за девушкой. В лесу она отломила веточку, отломила и бросила. А я поднял ее, точно какое сокровище, поцеловал и спрятал на груди, Девушка была загребчанка. Выследил я, где она живет; подкрадывался по ночам к дверям, не спускал глаз с окна ее комнаты, где горел светильник. Целые ночи не смыкая глаз сидел у ограды и глядел на дом. А знаете, кто эта девушка? Дора, Крупичева Дора!
– Дора! – воскликнул пораженный Павел.
– Да, она! Я следил за каждым ее шагом, улавливал каждое движение. Она, конечно, ни о чем не подозревала. Да и откуда? «Такого убогого, как я, и вдруг заметить», – твердил я без конца. – И Ерко горько заплакал. – Настал тот ужасный день… Я пытался спасти ее на Капитульской площади. Вы оказались счастливее. Меня чуть было не затоптали лошади. Ах, почему не насмерть! Поправился я благодаря вашему попечению. Раны мои затянулись, но сердце все еще кровоточит. И тогда я узнал, что вы любите девушку. Я хотел убить себя, да совесть не позволила. «Пускай любятся, пускай милуются», – кричало во мне сердце. Эти двое тебе дороже всего на свете, они встретились и полюбили друг друга. Терпи смиренно, глупое сердце, утешайся их счастьем, со временем в их счастье ты найдешь и свое. Павел, брат мой, здесь, в эту глухую ночь, где нас никто не видит, не слышит, я клянусь, что буду оберегать вас обоих, что буду радоваться, глядя на вас, если вы с Дорой обретете свое счастье!
Слезы стояли в глазах юноши, а в слезах отражался яркий лунный свет; смертельная бледность покрыла его лицо, он упал на холодный камень и безудержно зарыдал.
– Ерко, брат мой перед богом и по крови! – воскликнул Павел, поднимая брата и заключая его в свои объятья. – Встань, дай мне обнять тебя, я нашел друга, нашел брата, о, благодарю тебя, боже!
– И ты зовешь меня этим сладостным именем, ты меня не отвергаешь? – робко спросил Ерко.
– Отвергать? Ты пойдешь вместе со мной!
– Спасибо, – печально ответил Ерко, – я счастлив, что господь дал мне душу, которая все чувствует, но твой дом не мой дом, у меня свой путь. Но слушай дальше! Я узнал о дьявольском заговоре против тебя и Доры. Узнал, какие козни строятся против вас. И сказал себе: «Надо помочь!» Поспешил сюда, опасаясь, что сердце твое не устоит перед вероломной красавицей. Все высматривал тебя и все-таки проглядел. Вдруг ты скачешь из замка. Я подумал: «Если не остановлю его, сойду с ума!» И тут вспомнилась клятва, данная матери. Мне грозит смерть, ведь хотят погубить то, что мне дороже всего на свете! И, собрав все силы, после многих лет молчания я крикнул в первый раз человеческим голосом: «Стой! Дора погибает!»
– Ох, спасибо тебе, благородная душа, спасибо! – промолвил Павел, обнимая брата.
Братья долго сидели на камне, крепко обнявшись. Сидели и молчали.
Но вдруг Ерко вскочил.
– Слышишь! – крикнул он. – В Самоборе запели вторые петухи. Пора! Идем спасать Дору!
Шел, вероятно, одиннадцатый час утра. Небо было мутное, вдоль Савы над кустарником курился реденький туман. Воздух был по-настоящему осенний, влажный и довольно прохладный. Перед хижиной у перевоза сидел беззубый старый Мийо. Чистя тупым ножом рыбу, он до того углубился в свое занятие, что даже не заметил, как его младший товарищ отчалил от противоположного берега. Вдруг внимание старика привлек лошадиный топот. Мийо поднял голову да так и застыл с разинутым ртом, держа в одной руке нож, а в другой рыбу. К хижине приближались два всадника в красных зубунах, в высоких желтых сапогах, в черных кабаницах, с опущенными забралами шлемов; особенно странными показались старику мечи, длиннющие, как вертелы. Проскакав мимо хижины, всадники свернули на сисакскую дорогу. Младший паромщик, Шимун, спокойно сунул весло за стреху и направился в хижину. Старик подмигнул ему одним глазом, словно спрашивая, что за люди.