С тротуаров, с бульвара им улюлюкали – но не трогали.
Покинули Манеж? Так в центре вовсе не осталось полицейских сил.
А между тем подошло время перерыва занятий – и штаб спокойно расходился на полуденный завтрак. Надо было и Воротынцеву уходить.
Но – куда же?
Да куда же, к себе, в Девятую армию?…
Ему нужно было ещё время для соображения. Он не мог ничего предпринять – но и уехать теперь уже не мог.
Вышел – и просто пошёл в недоумении, как будто тоже хотел присоединиться ко всеобщему ошалелому ликованию. Пошёл – по Волхонке.
И погода была, как для всеобщего гуляния, наилучшая: солнечный день, лёгкий морозец (в тени зданий и покрепче).
На крышах трамвайных станций – красные флаги.
Но не было ни трамваев, ни извозчиков. Иногда тянул ломовой на санях, а на нём – компания в складчину, кто и стоя. А то ехал перегруженный грузовой автомобиль, а в нём – натолпленные солдаты с винтовками, студенты, реалисты, гимназисты, и машут публике красным. И они – «ура!», и им с улицы – «ура!».
Но – народом! народом были залиты улицы, и по мостовым, да больше всего по ним! Зимой тротуары дворниками чистятся, а мостовые нет, оттого они намащиваются выше тротуаров, и блестяще накатаны санями, белые, когда не порчены грузовиками. И теперь-то все валили: по этой мостовой полосе, оттапливая снег и измешивая с грязью. То разрозненная, то густая толпа, будто весело расходясь после какого-то сборища. Вся Москва на улицах! – и барыньки в мехах, и прислуга в платках, и мастеровые, и солдаты, и офицеры. Так дико видеть солдат с винтовками, а без строя, прогулочной розвалью, а кто и с красным на груди. Большинство отдавали офицерам честь, а иные как бы забыли. Но неуместно было остановить и призвать. Хотя каждый, не отдавший честь, – как будто ударил, такое чувство.
А то идут: солдат и студент обнявшись, у солдата – красный флаг, у студента – ружьё.
А какой-то штатский! – ошалело нараспашку, болтается шарф.
И на всех лицах – радость пасхальная, умилённые улыбки – и ни у кого угрозы. Если действовать вооружённой частью – то против кого?…
Воротынцев, с малым чемоданчиком в левой руке, держался больше тротуара.
Всего странней было встречаться с офицерами: они так безупречно отдавали честь и так спокойно миновали, как будто ничего особенного не происходило вокруг. И оттого выглядело, будто офицеры – соучастники происходящего.
И от этого офицерского равнодушия при нагуленной радости толпы Воротынцев испытал ещё новый толчок проснуться: да что ж это происходит? Что за всеобщий морок, обаяние, измена? Почему никто не противодействует, никто не беспокоится?
Но – и мятежа ведь нет никакого! Никто никому не перегораживает дороги, а просто гуляет вся Москва!? А – после чего веселье? Никакой скорби не было заметно накануне.
Все обыватели и прислуга – просто валили поглазеть, что деется. Там – мальчишка лезет на чугунный трамвайный столб. Тут на заборчике детвора поменьше уселась рядком и лупится.
А еще заметно, что заговаривают, знакомятся – незнакомые, и что-то радостное друг другу, и поздравляют? и даже обнимаются, даже целуются. (Это – публика, получше одетая, она больше всех и рада).
Не понимая ни пути, ни задачи, пошёл Воротынцев по Моховой. Тут публика густилась ещё тесней, появилось много студентов, курсисток. Эти были особенно оживлены, сверкали зубами, хохотали, и около университета строились в колонну.
На стене висел лист, отпечатанный на ремингтоне. Около него – кучка, читали. Подошёл и Воротынцев, достоялся, прочёл. Арестован Щегловитов. Арестами врагов отечества заведует Керенский. (Такого не слышал). Военное ведомство поручено полковнику Энгельгардту. (Это ещё кто такой? что за чушь?)
А из Манежа свободно выходили и входили бездельные солдаты, офицеров не видно, и понятно стало, что Манеж уже не сопротивляется.
Конечно, если из Ставки пошлют войска на обе столицы – всё это московское гулянье и петроградское самозваное правительство сдует как ветром. Да может уже и посланы? Но Государь зачем-то поехал в Петроград? – бросил мощную Ставку и поехал в плен к родзянковскому правительству?
Нет, в голове что-то недорабатывало. Мимо Манежа толпа густо текла к Воскресенской площади. Воротынцев знал, что там – центр и все туда собираются. И тоже свернул, тротуаром, еле пробираясь в тесноте. А спереди сюда, к Александровскому скверу, доносилось особенное гудение площади. Отсюда, начиналась едва не сплошная масса. А тут ещё, позади Манежа, подвалило большое чёрное шествие рабочих, тоже конечно с красными флагами. Они шли, взявшись в шеренгах об руку – это производило впечатление силы. И через толпу они проникали уверенно. И – длинно, какой-то целый завод.
И что-то не захотелось Воротынцеву идти к городской думе.
По Моховой прошёл до Тверской – и здесь не миновало его увидеть шествие пехоты, батальон: спускались по Тверской с оркестром, с полковым флагом и с большим красным полотнищем на древке, – гонко спускались, строй разляпистый, но держали ногу, и вот что: на своих местах шли и младшие офицеры – по счёту не все, а бодро, уверенно, даже весело выглядели.
Шествие этой оформленной воинской части более всего потрясло Воротынцева: армейская часть шла в строю приветствовать самозваную власть, когда и старая ведь никуда не делась!
Нет, это они без хозяина рассудили…
Но – как же назвать то, что делалось?
На Тверской на тротуарах толпилось столько зевак – и не пройдёшь. Поднимался Воротынцев по Тверской, выходя и на мостовую, с измешанным бурым снегом. Валила густо публика и вверх, и вниз.
Вдруг послышалось сильное странное тарахтенье и гул. Публика шарахнулась. Потом догадалась смотреть вверх. Вдоль Тверской летел аэроплан! Все запрокидывали головы, всё останавливалось.
Летел низко, саженей сто, хорошо виден, то ещё снижаясь, то повышаясь. Ничего не разбрасывал, а на крыле нёс красный флажок…
И – туда же, к Воскресенской.
И ему с улицы кричали «ура» и шапки подбрасывали.
Зато следом ехал опять грузовик – с солдатами, рабочими, студентами – и разбрасывали направо и налево какие-то листовки. Прохожие хватали. Воротынцеву любопытно было бы прочесть, но не мог полковник нагнуться и поднять. Или просить у кого-нибудь.
И ещё прокатили вниз две трёхдюймовые пушки – этим толпа кричала особенно восторженно. Номера ходко шли рядом и помахивали.
Несколько штатских провели арестованного городового – рослого, с полицейским самоуверенным лицом.
С генерал-губернаторского дома тоже свисал красный флаг. Вот так-так. Суета подле него, автомобильная и санная, показывала, что новая власть занимала места.
А по ту сторону: на поднятой шашке Скобелева -торчала красная тряпка. У памятники возвышался оратор, на чём-то поставленный. Он не говорил, а выкрикивал – и сотни две любопытных густилось вокруг, и кричали ему одобрительно. (Разглядел Воротынцев, что кричит он с грузовика).
А в Гнездиковский сворачивали – там было разгромлено охранное отделение, любые заходили туда, оттуда выносили бумаги, читали, смеялись.
Пока дошёл Воротынцев до бульвара – встретил ещё новое: два студента на двух палках несли какой-то фанерный щит, а на нём наспех, неровными буквами, с подтекшей краснотой: «Да здравствует демократическая республика!»
И после этого показалось Воротынцеву, что он уже перевидал сегодня всё мыслимое. И больше нечего ему ходить, смотреть, больше нечего делать в Москве.
Но он ошибся.
Памятник Пушкину у начала Тверского бульвара был приметно ощетинен. Одна палка с красным долгим вымпелом торчала от плеча его – и вверх, высоко. Другая – по согнутому правому локтю – и вперёд. Ещё два флага выдвигались из низа постамента. Сам поэт был перепоясан по плечу наискось красной лентой. А на постамент спереди прикреплена сплошная красная бязь, и на ней довольно тщательно выведено белыми буквами:
Товарищ, верь, взойдёт она,
Заря пленительного счастья!
Вокруг цепной обвески памятника стояли где дамы, где купеческого вида старики, старушки с обвязью платков поверх меховых шапок. Несколько солдат, несколько – типа прислуги.
Эти – глядели и через цепи, на ту сторону, пускали семячки на снег.
*****
МОСКВА ЗАМУЖ ИДЁТ! – ПИТЕР ЖЕНИТСЯ!
*****
На подъезде к Таврическому шествия с параллельных улиц втискивались в Шпалерную, а с тротуаров махали им и кричали. Кутепов поглядывал с омерзением. Стоял будний день, среда, третья неделя поста, 32-й месяц войны, на фронте сидели в собачьих норах, сторожили врага, хода сообщения заметало снегом и в них проносили стынущие котелки, Россия воевала, закопанная в землю, а эта столичная развратная шваль ликовала от того, что перебили полицейских и можно безобразить, пить и грабить.