— Да я осматривал, — оправдывается десятник. — А скачка какая была? С кого угодно подковы слетят!
— Теперь нужно бы рассолу, — продолжает Эсхил, — губкой обтереть бы копыто, полить козьим жиром в поврежденном месте.
И тут я не выдержал. И тут я осмелился поднять голос на великого поэта:
— Эсхил, Эсхил! Посмотри, она умирает, а ты говоришь о лошадях, о подковах, о козьем жире! Что нам делать, Эсхил?
Командир подошел, опустился рядом со мной, тихонько дунул девочке в лицо. Ресницы ее при этом затрепетали и по лицу пронеслась слабая тень страдания.
— Видишь? — шепнул мне Эсхил. — Она жива. Жизнь борется в ней со смертью, и мы бессильны ей помочь или помешать. Но будем надеяться на помощь богов.
Он помолчал и продолжал, положив мне руку на плечо:
— Если мы не будем заботиться о копытах, пропадет конница. Пропадет конница — проиграем битву. Проиграем битву — пропадет все. Как видишь, от каждой мелочи зависит судьба великого. А впрочем, все пойдет так, какова будет милость богов.
— А в чем она, эта милость богов? В том, что один от рождения богат и счастлив, а он — изменник и трус. Другой же, может быть, и храбр и доблестен, а он — раб, и всякий может бить его палкой...
Эсхил поднялся, зевнул и сказал примирительно:
— Всякому своя судьба: господину — своя, рабу — своя. Так предначертал Зевс — властитель судеб.
И тогда я осмелился продекламировать ему сочиненные им же строки из «Прометея»:
И содрогнется в страхе Зевс. И будет знать,
Что быть рабом не то, что быть властителем.
По совести сказать, любой афинянин на месте Эсхила угостил бы плеткой глупого раба за дерзость. А Эсхил смутился. Давно я слыхал, что Эсхил только на сцене гремит дерзкими стихами, а в будничной жизни он терпелив, богобоязнен.
— Могут быть, конечно, рабы, — промолвил он, — которые заслуживали бы почетного места среди свободных...
Сердце мое возликовало: я, мальчишка, заставил смутиться и признать мою правоту — и кого? Самого Эсхила, к голосу которого прислушивается вся Эллада!
Теперь бы следовало и помолчать, тем более что Эсхил сделал шаг в сторону, намереваясь удалиться. Но Мика! Ее лицо худело прямо на глазах. Нестерпимая жалость вонзилась в грудь, и я воскликнул:
— Но она-то, она за что страдает? Что сделала она богам, чем повредила людям?
Эсхил погладил бороду. При свете побледневшего неба его глаза стали похожими на два прозрачных кусочка стекла. Он сказал нараспев, как будто декламировал стихи:
— Таков вечный закон: пролитая кровь требует новой крови, зовет мщение, кличет смерть, убийство за убийство.
— Но девочка, девочка, — чем она виновата? Объясни мне, Эсхил, снизойди ко мне, душа моя бродит в потемках лабиринта и за каждым поворотом встречает чудовище.
— А преступления предков? Миф говорит, что древний царь Атрей по ошибке съел человечьего мяса, за это боги карали и детей его, и внуков, и правнуков...
— Но Мика...
— Подожди. Супруга Ксантиппа, мать этой девочки, — племянница Клисфена, любимца черни. Они из рода Алкмеонидов. Сто лет назад Алкмеониды убили в храме одного эвпатрида. С тех пор боги прокляли их род.
— Но я слыхал, что этот эвпатрид сам совершал преступления?
— Неважно, убийство в храме — тяжкий грех. Боги его не прощают.
— Но неужели девочка повинна в том, что творили ее прадеды? Неужели они сами не расплатились своей кровью?
— Капля крови зовет за собой десять капель.
— Но если таков закон богов, то боги твои не боги, а убийцы и негодяи!
Эсхил поднял в ужасе руки; полы его длинного плаща раздулись от предрассветного ветра, — он стал похож на пророка или на громадную летящую птицу.
— Закрой уста, нечестивец! Помни, что рок кует каждому разящий меч его судьбы! Помни, что Зевс не прощает святотатства!
— Ну, если так, — я тоже от волнения вскочил на ноги, — я повторю тебе, Эсхил, слова твоего Прометея: «Скажу открыто — ненавижу всех богов!»
— Прометей сам был бог и восставал против бога. Мы же смертные и должны терпеть ярмо судьбы.
Голос Эсхила смягчился — поэт сочувствовал моему горю; он сказал примирительно:
— А вспомни, может быть, она сама в чем-нибудь провинилась? Хотя бы и в малом... Боги за малое карают великим.
Отец ее необуздан и жесток — может быть, за это страдает дочь? Да и она сама: меня ведь секли на ее глазах, а она и словом меня не защитила, хотя я страдал, в сущности, за нее...
Но нет! Наказывать смертью за это слишком жестоко!
— А все-таки, а все-таки!.. — упрямо повторял я.
Эсхил посмотрел на меня с недоумением и отошел.
Заря зарождалась в зените неба, выступали отчетливые тени. Вот на холме силуэт бессонного Эсхила. Он стоит, опершись на копье, слегка покачиваясь. Вот он, вот он — божественный миг, вот оно вдохновение! В его голове, вероятно, как эта заря из тьмы, из хаоса рождаются строфы:
О доля смертных! С линиями легкими
Рисунка схоже счастье: лишь явись беда —
Оно исчезнет, как под влажной губкою...
Послышался скрип колес, и на поляну, где мы расположились, выехала колесница, взятая, очевидно, в каком-то богатом доме, — она была украшена резьбой и позолотой.
Одновременно прибыл гонец от Фемистокла с приказом разведать, почему враг медлит вступать в опустевшие Афины, что за передвижения совершают персы на Элевсинской равнине? Воины поглядывали с тревогой на лесистые вершины Гиметта, которые им предстояло преодолеть и за которыми их ждали свирепые орды врага.
— Десятник Терей! — распоряжался Эсхил. — Отвези детей Ксантиппа к переправе на Саламин. Через город не ездите, скрывайтесь в окрестных рощах. Вот тебе в помощь Иолай — он будет возницей. А больше дать не могу, каждый на счету. Да, у тебя есть отличный помощник. — Эсхил положил руку мне на плечо. — Рабы не цари, — усмехнулся он. — И богам не за что их карать. Пусть счастье сына рабов спасет гонимую внучку Алкмеонидов.
Осторожно перенесли девочку в колесницу, положили на седельные подушки. Сонный Перикл сел рядом с возницей, уткнулся ему в бок и тут же заснул. Воины повскакали на лошадей, прощались с нами, потрясая копьями.
Эсхил порылся за поясом, достал бисерный кисет, вытряс на ладонь монеты. Выбрал одну, на которой совсем стерся знак совы, подал мне.
Ветер развевал его бороду, он неожиданно ласково улыбнулся. Добрый Эсхил!
— Прости меня, господин... — сказал я голосом, хриплым от чувства неловкости.
— Ты сам не знаешь, малыш, что ты здесь говорил... В твоих речах я услышал отзвуки грядущих безумий!
Колесница, Терей на коне, мы с нянькой пешком, за нами собака двинулись навстречу утру. Длинные тени быстро укорачивались, в долинах струился пар от высыхающей росы. Колесница без толчков катилась по мягкой дороге; мерно поблескивали спицы ее высоких колес. Мы надеялись пересечь сады и оливковые рощи и обогнуть город с юга. В густых кронах роились осы и пчелы, чувствовался пьяный запах винограда. Мать-осень, радость и изобилие!
И все это обречено мечу и разорению.
Проехали опустевшую деревню, где брошенный теленок мычал на скотном дворе. Солнце начало припекать. Тело мое ныло, голова кружилась, ноги подкашивались.
— Садись позади, — наклонился ко мне Терей со своего гигантского коня.
Но я указал ему на старушку няньку, которая не падала только потому, что брела, держась за борт колесницы. Терей сделал вид, что не понял, ускакал вперед.
— Вот они каковы! — воскликнул возница Иолай. — Правду говорят, что сердце богатого глухо. Садись на мое место, горемычная, держи голову своего питомца. Ишь как спит! А я пройдусь рядом, держа вожжи.
— Что это ты тут проповедуешь? — строго спросил Терей, подъезжая. — На войне все равны — богатые, бедные...
— Нет, не все, свидетель Зевс, не все! У каждой головы своя боль. Они вот, — он показал на няньку и на меня, — ничего от войны не выиграют, ничего не потеряют. Были рабами у афинян, станут рабами у персов. Ты тоже ничего не потеряешь — рабов своих угнал на Саламин, деньги закопал. Победят афиняне — хорошо! Получишь долю из трофея, разбогатеешь пуще прежнего. Победят мидяне (да не допустят боги!) — вернешься в свою усадьбу, выкопаешь имущество. Царю ведь тоже нужны земледельцы. Иначе кто ему будет платить подати?
— А ты, Иолай, разве ты не такой же пахарь, как я?
— Такой, да не такой... Рабов у меня нет, денег зарывать не пришлось. Война вытопчет мой виноградник, сожжет мою хижину. Если еще горб свой надломаю — наверняка пойду милостыню просить у дверей храма.
Они расшумелись так, что Мика застонала и попыталась повернуться. Споры умолкли.