– Я-то слышал, – сказал Татьян Татьяныч. – Теперь послушайте вы меня, старого балаганщика. Да, был я князем, так давно, что уж не знаю, был ли. Случилось однажды так, что не потрафил я государю Петру Алексеевичу: не пожелал я в тезоименитство царя выпить перцовки чару. Всегда к питью я отвращение смертное имел, а государь наш в молодости гневлив был, у-уй! Указал царь мне с той поры шутить, вот я и шучу. При царевне Наталье Алексеевне, доброй душе, шалил и, однова[157], царевичу услужал. Бывало, прибежит царевич ко мне в каморку – помоги-де уроки приготовить, немцы ученые талдычут, ни черта у них не разберешь. Я возьму книжку – так-де и так, царевич все и поймет и побежит веселый. А я все же Парижский университет окончил в незапамятные времена… Теперь после кончины царевны-благодетельницы живу у купца Канунникова. Вот истинно православная душа – хоть и заставил меня однажды исподние панталоны, мелко порезав, скушать в соусе, зато знаю: на старости лет он меня куска не лишит, в собачью конуру не выгонит.
– Хватит болтать-то! – мрачно сказал протопоп. – Заврался уж совсем.
– Постойте, постойте! Дайте же досказать. Я к тому, что царевичу я не враг, даже наоборот. Но лучше-таки ему внушить, чтобы слушался отца, а вы грех творите, что на государя его натравливаете.
– У-у-у! – вскочил протопоп, потрясая кулаками.
Рядом сидящие схватили его за локти.
– Да, да! – не сдавался Татьян Татьяныч, тоже отбиваясь от соседей. – Я укажу вам, где ваша ошибка… Постойте, постойте! Вы полагаете, царь Петр все один устроил – и флот, и пушки, и Санктпитер бурх, и цифирные школы? Он-де кузнец, он-де плотник, он-де бомбардир? Умрет он, и все вспять повернется? Ан нет, мудрецы, ан тут-то вы и оплошали! Да, царь кует, царь плотничает, но дело рук его – лишь капля в море всенародного труда. Все творит народ, чернь, как вы изволили выразиться, ее величество чернь! А уж сего корабля вам не повернуть вспять никогда!
Тут огромный, страшный в гневе черный протопоп вырвался из рук гостей, старавшихся его удержать, и ринулся на тщедушного шута. Он тряс его, как котенка, и, верно бы, совсем придушил, если бы вдруг не распахнулись фрамуги окон и вместе с ударом грома вихрь не взвил драпировки и не стал валить вазы, шандалы, опустошенные бутыли. В пылу спора не заметили, как налетела гроза.
Гости стали торопливо собираться.
– В сад, в сад! – направлял хозяин. – Там три калитки на разные улицы, а возле подъезда шпионы так и кишат.
Они остались вдвоем с протопопом. Зажгли свечи, налили вина, слушая, как за плотно зашторенными окнами грохочет гром и шумит ливень. Протопоп усмирился и захрустел огурчиком.
– Сказано – не мечи бисер перед свиньями… Зачем ты этих греховодников собирал?
– А с кем же полагаешь дела делать, отче? Где твои суть верные войска? Александр Васильевич Кикин тебе как отписывал?
– Что Кикин! Со здешними болтунами только зря в застенок попадешь к кровососу князю-кесарю. Теперь еще пуще на нас пришла напасть – петербургский сей обер-фискал! А верные войска? Вольготно ему отписывать – войска! Даже генерал-фельдмаршал Шереметев, коий царевичу, бывало, стопы готов был облизывать, ныне наших людей даже и на порог к себе не пускает… Прозевали, как в декабре царь околевал, на божью милость все уповали! Придавить бы его тогда подушкой…
– Что теперь рассуждать, как надо было бы… Ежели бы да кабы во рту росли грибы! Скажи лучше, отче, как найти людей надежных да увертливых, чтобы к холопам ходы имели, к посадским, к казакам?
– Ты, знать, затем и Киприанова приглашал?
Лопухин кивнул.
– Зря! – махнул протопоп. – У Киприанова этого низость его происхождения на челе каленым гвоздем начертана. А почто тебе, как ты сказываешь, человек тот надежный?
– Тут, бают, на Москве атаман Кречет появился, из булавинских он, что ли… Этих воров недобитых всюду еще шатается предостаточно, тоже небось себе вожака ищут. У них ведь при Булавине в обозе какой-то царевич будто бы ехал, самозванец…
Помолчали, слушая шелест дождя. Лопухин продолжал мечтательно:
– А собрать бы под царевича, под Алексея Петровича, всех обездоленных, всех пытаных, мученых… Так бы тряхнули да по царю, по антихристу, дружно бы опрокинули его проклятую новизну!
Опять молчали, витали мыслями в эмпиреях. Первым очнулся от мечтаний протопоп, стукнул ножиком по столу, сказал со вздохом:
– Нет, тут нужен вождь. Хоть самозванец, а вождь. А наш подлинный царевич только в божьи угодники способен… Даже мученик из него не выйдет. Вестимо отписывает Кикин – уговорить его, царевича, за рубеж уйти. Пусть просит войск у цесаря в Вене или сам волонтеров иностранных скликает. Он бы оттуда ударил, а мы бы здесь двинули!
Протопоп встал, потянулся, расправляя могучие свои члены, снял со спинки кресла сброшенную по случаю жары верхнюю рясу и стал облачаться, напевая себе под нос: «Еже недостойный еси. Аки лев рыкающ, аки пес смердящ, во пустыне влачишася…»
Лопухин со стоном ударил кулаками по столу и погрозил ими куда-то за окно, где еще бушевал ливень.
– Дайте только срок, собаки, не уйдете от меня!.. Яко будете у меня в руках – выдавлю из вас сок!
Та же гроза застала Бяшу и его друга Максюту в окрестностях Преображенского.
– Поди-ка! – ахал Максюта, переживая историю Усти, которую по дороге ему откровенно рассказал приятель. – Ну, авось в Преображенском хоть узнаем, куда ее увезли. Бывает, что и милостыню там принимают, и грамотки от родных. Бог даст, словечком с нею перекинемся, а то, глядишь, что-нибудь измыслим.
Когда они вышли из рощи на Стромынской дороге, перед ними открылась долина свободно струившейся Яузы. Цвели травы, жужжали всяческие пчелы, осы, шмели, день был благословенный, жаркий, и просто не верилось, что на другой стороне реки, на высоком холме, где возвышались бревенчатые каланчи и частоколы, там мучения и смерть и там, может быть, Устя!
Они спустились к мосту через Яузу, но на мосту разомлевшие от жары ярыжки собирали со всех конных и пеших проезжую подать. Практичный Максюта не растерялся; он на жизненном своем опыте знал, что везде, где имеются парадные ворота или стоит усиленный караул, непременно найдется обходной лаз, а где-нибудь на задах ограда вообще отсутствует.
Так оказалось и здесь. Чуткое ухо Максюты уловило в тишине лугов размеренное постукивание мельничного колеса. Плотина!
Спустившись по тропинке мимо теремов и крылец обветшавшего Охотничьего дворца, где некогда проживала опальная царица Наталья Кирилловна с малышом Петром, а теперь окна были заколочены и кровля уже кем-то растаскивалась, приятели обнаружили за купой ракит Матросскую слободу, где работала парусинная фабрика, а привод та фабрика имела от мельничного колеса. По плотине они и перебежали без помехи на левый берег.
Они поднимались в высокой, по пояс, траве на склон холма. Вокруг буйствовали белые шары дягиля, золотые звезды зверобоя, малиновые кисти иван-чая. Парни, однако, не замечали всей этой красы, потому что напряженно вглядывались в серые бревенчатые бастионы над головой.
«Свет мой! – думал Бяша. – Еще ли ты дышишь? Или уж замучили, убили тебя?»
Максюта, который малый был шатущий и всю Москву изучил собственными подошвами, показал Бяше издали приземистое кирпичное здание. Под его железной крышей был припрятан деревянный трехкомнатный домик, в котором всегда останавливался царь Петр Алексеевич, когда приезжал в Москву. В прежние-то времена он только и жил, что в этом домике. Странное дело: человек гигантского роста, неукротимых страстей, смелых дерзаний терпеть не мог роскошных дворцов и парадных покоев. Голландский уют небольших чистеньких комнат с низкими потолками и тихим перезвоном часов – таков был его домашний мир, его отдых. Основав новую столицу – «истинный парадиз»[158], – он и там настроил себе домиков по своему вкусу и уже редко приезжал пожить в Преображенское. Но приказал, чтобы сберечь от времени и непогоды, соорудить кирпичный чехол над этим любимым пристанищем своей юности. Вокруг царского дома стояли, опершись на ружья, усатые часовые, провожали подозрительным взглядом всех, кто проходил мимо.
Впрочем, иных прохожих, кроме Бяши и Максюты, в этот час здесь и не было. Безлюдье, жара и сонная тишина, нарушаемая только зудением пчел, стояли вокруг, будто где-нибудь в глухой деревенской усадьбе.
– Вон, гляди! – указал Максюта на длинный сарай возле церкви, где над воротцами была устроена каланча с дощатой луковицей. – Это называется – генеральный двор. Там сложены пушки и бомбы, взятые при Полтаве. Некоторые ядра в три обхвата, ух!
– А где же, где то самое? – тосковал Бяша.
– Вот, глянь левее, о другом склоне… Да нет, не там, это Прешпург, потешная крепостца. Вон за солдатскими светелками – первый ряд, второй ряд… видишь? Такая бревенчатая, пузатая, припертая колодами, чтоб не распалась, – это и есть Бедность, главная башня Преображенского приказа. Только, брат, туда мы с тобою не попадем, охраны там, видать, гораздо!