Сердце нехорошо дрогнуло, когда разглядел Иван названного господина.
Невысок, чрезвычайно широк в плечах, лицо в шрамах, сросшихся весьма неровно, а глаза, будто оловянные пятаки, только орлов не видно, — вместо орлов смутная оловянная тусклость, завораживающая, как вид бездны.
Бездну Иван и почувствовал, когда неизвестный господин Чепесюк, отпустив рукой полу длинного плаща, кивнул: собирайся, дьяк!
До Ивана дошло не сразу.
А когда дошло, то засуетился. Если собираться, то как? Одеваться тепло, надолго? Или мы на минутку выйдем, можно в кафтане?
Господин Чепесюк на эти его вопросы не ответил.
Может, он от думного дьяка? — леденея, думал Иван. Вокруг думного дьяка Матвеева много людей, на все способных. Может у дяди сложное дело, решил Ивана срочно увидеть? Вот прислал человека…
Но господина Чепесюка и человеком трудно было назвать. Совсем квадратный, чугунный, бессловесно взглядом приказывающий. Иван так и понял приказывающий взгляд господина Чепесюка — дескать, все едино, как ты оденешься. Теперь, дескать, какая разница? Сам понимал, что неправильно так думать, протестовал против таких своих нехороших дум, и все же, как зачарованный, оглядываясь на молчащих подьячих и толмачей, так и не поднявших голов, оделся тепло и молча вышел за квадратным человеком. Именно то, что ни один подьячий, ни один самый отчаянный писарь не посмел поднять голову от столов или хотя бы кивнуть вослед, безумно испугало Ивана — чуть не до смерти. Может, маппы увижу новые, подумал беспомощно. Но тут же вспомнил о нечаянной встрече с Усатым.
О той нечаянной встрече никто в канцелярии не знал. В самом сильном запое, когда Иван даже на добрую соломенную вдову мог возвести поклеп, этой встречи не помнил. Ведь скажи вслух: с Усатым из одного шкалика пил, на тебя сразу крикнут слово и дело государево! Молчал, считал суеверно: если уж он сам крепко забыл, выбросил все из головы, то Усатому-то как помнить? Дел у него нет других? Да и думный дьяк Матвеев, любя племянника, не уставал напоминать: коль не хочешь, Ванюша, голубчик, париться паленым веничком да кряхтеть на дыбе, коль не хочешь, чтоб уши тебе ссекли да ноздри вырвали, да воровскую тамгу навечно выжгли на плече, — не помни! Коль хочешь еще пожить немного, коль хочешь, чтобы не таскали тебя в Тайный приказ, не допытывались вкрадчиво о помыслах тайных — даже в дурном сне не надо кричать, даже в большом счастье не следует помнить о нечаянной встрече с государем. Он, думный дьяк Матвеев, дядя родной, не знает пока, как выручить любимого племянника, так что молчи!
Иван и молчал.
Понимал, лучше тихо пересидеть, паучком незаметным заткаться в паутину, зарыться в бумагах пыльных, в маппах. Пусть о нем, об Иване, все забудут. Он потому и в кабаках прятался в самых темных углах, лицо в руки прятал. И вот к нему, к такому тихому, всегда молчавшему — тревожный квадратный гость с густо посеченным лицом, в квадратной накидке до полу.
Сердце стукнуло.
Нет, отчаянно цеплялся за последнюю надежду, это думный дьяк Кузьма Петрович откуда-то вернулся, чем-то недоволен, послал за племянником первого попавшегося под руку человека, а первым под руку попался такой… Не может быть иначе… Не могут туда вызвать из-за моего чертежика…
Кольнуло нехорошо: из-за моего…
И в то же время с неожиданной подлостию вдруг подумал: да мой, мой чертежик! Пусть не я его сочинил, он — мой!
Собрался с духом, коря себя за слабые мысли.
Не надо думать о плохом. Наверное, правда, вернулся Кузьма Петрович.
Но санки, противно повизгивая по смерзшимся комьям грязи, пролетели мимо Адмиралтейства и свернули за угол. Квадратный человек загораживал спиною вид, не давал понять, куда везут. Остановились только перед глухой кирпичной стеной, в которой неприятно желтела ржавым железом окованная дверца. Никого перед дверцей не было, только снег хорошо утоптан, но сердце Ивана дрогнуло.
Привязав лошадей, так ни разу и не глянув на Ивана, квадратный человек вынул из кармана собственный ключ и открыл дверцу.
Двор затоптанный, места много.
Глухой кирпичный корпус. Некоторые пристройки к нему — бревенчатые, какие-то торопливые, будто все время места не хватает хозяину. А хозяин, может, не из простых — у запертых ворот стоял на часах солдат, у коновязи фыркали верховые лошади.
Впрочем, осмотреться не дали.
Господин Чепесюк, легонько, но подтолкнув Ивана, ввел его в низенький флигель, совсем темный со света, и тщательно запер тяжелую, задубелую от сырости и холода дверь. Затем, не оборачиваясь, указал во тьму. Из темного коридорчика, оштукатуренного, но сильно замызганного, втолкнул в следующую комнатку, тоже оштукатуренную и замызганную.
— Дьяк я… Секретный… — теряясь в страшных догадках, пытался выговорить Иван, но квадратный человек, ничего не сказав, вышел.
Темная комнатенка, слепое оконце, в которое ребенок не влезет, убогая лавка у стены, накрепко врезанная в бревенчатую стену, — простота обстановки вдруг ошеломила Ивана. Нет, понял, не думный дьяк меня вытребовал. Это мой собственный язык привел меня сюда, дурость собственная. Не зря предупреждала вдова, чуяло беду ее доброе сердце.
В отчаянии присел на лавку.
А что ж?… Не заслужил разве?… Казака неизвестного не спас, чужую маппу держит как свою, самого Усатого обманул… Потому, наверное, и доставили его в Тайный приказ.
Ужаснулся: как так?
Вот соломенная вдова Саплина, существо робкое, даже пугливое, открыто принимает клюшниц. Государь строго-настрого запретил принимать клюшниц, а соломенная вдова Саплина все равно принимает. Клюшницы ей сплетни несут, а вдова слушает. Петербурху быть пусту… Вода поднимется до вторых этажей… Войны жди новой… Чего только не несут клюшницы, а добрая вдова не боится. У нее, наверное, и сил потому много. Она и в монастырь, она и в больницу, она и в скорби всех привечала… Вот чего ему, Ивану, было не жить с такой доброй женщиной? Покойно, тепло, уютно… И брат родной Кузьма Петрович ее любит. Вдова выйдет к нему в китайчатом сарафане малинового цвета, а то в халате таком, на котором невиданные растения цветут, в хирамоно, а на розовой шее нитка жемчуга… Выйдет, и видно, что спокойно на сердце у вдовы. Сам государь запечатлел поцелуй… А он, Иван…
С ненавистью вспомнил якутского старика-шептуна. Врал старик! Вот кого повесить на дереве! Вот кого доставить в Тайный приказ!.. От ужаса, сильно пронзившего тело, готов был бежать на край земли. Да куда угодно, только бы не оставаться в убогой комнатке. Это, наверное, понял, и есть вход в ад, о котором в Санкт-Петербурхе говорят только шепотом…
Прислушивался томительно, вздрагивал при каждом шорохе. Окончательно пришел к мысли: врал старик-шептун! Может, он, Иван, и отмечен вниманием царствующей особы, только никакой дикующей, никакого края земли ему теперь не видать. И жизнь, похоже, даже чужую, не проживет. Кажется, и своей может лишиться.
4
А все оказалось еще страшнее.
Снова вошел в комнатку господин Чепесюк в квадратной накидке с лицом ужасным и хмурым, и молча вывел Ивана в коридор, в сумерки. Шли, высоко поднимая ноги, боясь запнуться, а все равно Иван спотыкался — ноги не слушались. Господин Чепесюк, не отворяя рта, помогал, потом втолкнул куда-то.
Несло горелым из тьмы.
Оказалось, от масляных фонарей, коптящих на грубом деревянном столе, а также из вместительного каменного камина, в закопченном зеве которого горячо тлели поленья. Свету фонари и камин давали мало, поэтому в светцах, в железных грубых треножниках, стояли еще и оплывшие свечи. Все равно было темно. Правда, различались желтые опилки, которыми был посыпан пол, и тяжелый деревянный стол, за которым дружно сидели три человека, низко наклонив большие головы в простых париках.
Вон какие парики! — пронзило Ивана. Вон как сильно задумались! Вон какие тяжелые железы лежат перед камином — и клещи, и кандалы, и цепи. И отсветы, падающие из каминного зева, страшно и томительно играют на железах. А в полутьме, Иван увидел, как бы специально удалена от входа, — виска, иначе дыба.
И тело на ней.
Большое обмяклое тело.
Не человек, а вот именно тело. Небось, уже никакой боли не чувствует.
— А ну, подойди, Ванюша, голубчик…
Голос так ласково прозвучал в темной пытошной, в свечном чаду, в потрескивании каминном, что жизнь как бы заново ласково и издалека поманила Ивана — а ну, подойди, Ванюша, голубчик… Темный ужас, как сквозняк, улетучился, ведь звал Ивана дядька родной думный дьяк Кузьма Петрович Матвеев. Он был в парике, как у всех, потому Иван не сразу узнал его. А рядом сидели двое — тяжелый пожилой человек, и угрюмый писец с пером в руке, с медной чернильницею на шее. Нехорошо пахло потом, мочой… Может, кровью… Еще чем-то неопределимым… И, конечно, прелыми опилками… А все равно на миг полегчало…