Подойдя ближе к Игнатию, мельник прошептал:
– Тебе бежать надо, вот что. От нас и погони не будет. Пани София добрая... Она жалеет вашего брата. У нас бегали. Леса кругом дремучие.
Хвостов посмотрел недоверчиво на мельника. Он сам день и ночь думает о том же. Мельник будто угадал его мысли.
– Как это сделать? – наивно спросил Игнатий.
– Тебе нетрудно, если ты знаешь наш язык. А коней у нас немало. Пасутся они вот тут за мельницей. Мы поможем тебе. Мне жаль тебя: парень ты молодой, красивый, видать, грамотный. Не к лицу тебе холопом быть да пленником.
Игнатий промолчал.
– Ты и не задумывайся. Теперь, после победы, у нас стало просто. Паны пируют и Богу молятся. Подожди, когда у нас пир будет, да и беги...
Вечером Игнатий предстал перед пани Каменской в ее комнате, украшенной картинами и древним оружием.
Она была в воздушном белом платье, покрытом серебристыми блестками. На голове сияла диадема из бриллиантов. На руках сверкали перстни. Игнатий подумал: для того чтобы показать отцовский ларец, она слишком нарядно одета.
Ларец стоял на столе. Игнатий внимательно осмотрел его. Сказал, что позолотить ларец не представляет особого труда, и объяснил ей, что для этого нужно.
Она с рассеянной улыбкой слушала его. Ему показалось, будто она думает о чем-то другом. Действительно. Вдруг она спросила его – женат ли он, а если не женат, не осталось ли у него в Московии невесты.
Он ответил, что ни жены, ни невесты у него нет.
В эту минуту на его лицо легли красные предзакатные лучи через открытый балкон. Он невольно закрыл лицо рукой и вдруг почувствовал, как за шею обхватила его пани София и звонко поцеловала в лоб.
Он остолбенел, растерялся от стыда.
Она только захохотала, взяла его за руку и увлекла в соседнюю комнату. Здесь, на столе, сверкал хрусталь, в чашах дымилось теплое красное вино, множество всяких яств покрывало скатерть, расшитую турецкими золотистыми узорами.
Игнатий был ошеломлен роскошью обстановки, одурманен густым ароматным воздухом, вливавшимся сюда сквозь окна, и совершенно сбит с толку внезапными ласками этой незнакомой ему женщины, его теперешней властительницы.
Она приказала ему сесть за стол. Она приказала ему выпить с ней вина. Он робко подчинялся. Слегка охмелев, он не противился ее новому объятию и бесчисленным поцелуям. Но, опомнившись, oн вскочил со скамьи, низко поклонился.
– Прости, пани!.. Отпусти меня, ради Бога!
Ее лицо стало сердитым. Она топнула ногой.
– Садись! – крикнула она с таким грозным видом, что Игнатий сразу опустился на скамью. – Я головой своей отвечаю перед королем за тебя.
Вдруг с хохотом она стиснула его в своих объятьях.
– Пей вино! Пей! Ты мой холоп, раб!
Она поднесла ему большую серебряную чашу с вином; такую же выпила и сама.
– Я люблю русских! Хорошие они... и ты хороший! – хмельным, смеющимся голосом сказала она. – Храбрые! Я люблю смелых.
В голове Игнатия все смешалось: «Анна», «Курбский», «Царь Иван»... Все закружилось хороводом, и стало как-то радостно на душе... «Вернусь, вернусь, Анна!»
– Игнатий... Игнатий... ты – мой раб!.. И я твоя!.. раба!.. – совершенно охмелев, шептала ему в ухо пани София.
Что было дальше, наутро Игнатий с трудом вспоминал, а припомнив, тяжело вздыхал, мысленно прося прощенья у Бога.
IV
Тончайшими зелеными нитями проник лунный свет в опочивальню царицы Марии. Пахнет греческими благовониями и разомлевшими в тепле за день цветами.
Перед образами слабый огонек лампады.
Царица Мария лежит в постели, под одеялом.
Около нее в кресле сидит царь. В полумраке выделяется его расшитый золотом кафтан. Перед приходом в опочивальню царицы царь принимал в Столовой избе молдавского посла. В беседе с молдавским послом царь Иван узнал, что в Молдавии ходит слух, будто вместо Стефана Батория поляки и литовцы думают призвать на престол к себе его, царя Ивана. Та же весть дошла и до крымского хана. Он перетрусил и прислал в Молдавию письмо, в котором говорилось: «Советую полякам отнюдь не выбирать московского царя или его сына. Он старый их неприятель. Для Польши гораздо выгоднее дружба моя и султана, их старых приятелей. Пусть они выберут кого-нибудь другого – и я буду их другом еще больше, чем прежде».
Царь, смеясь, рассказал об этом царице:
– Дело то прошлое, но видишь, царица, как все испугались нашего соединения с Польшей и Литвой... Даже и теперь им все мерещится московский государь на польском престоле. Король свейский, французский, немецкий, римский папа и турки – все боятся нашего соединения с Польшей. За то ныне я, более чем прежде, буду помогать господарю молдавскому в досаду туркам.
Царица молча слушала царя.
– Что ж ты молчишь? – спросил царь.
Царица продолжала молчать.
– Недужится тебе?
– Аль ты, государь, уж и запамятовал? Дите я жду, – тихо, грустным голосом, ответила она.
– Нет, государыня, не запамятовал я... А с Божьей милостью сына жду. Правда, стар я становлюсь, но отцовское сердце не угасло во мне.
Опять наступило молчанье.
Вдруг царица приподнялась на ложе и спросила:
– Государь, правда ли, что ты сватов за море посылаешь?
Царь недовольно поморщился. Лицо его, освещенное лунным светом, казалось царице бледным, каким-то чужим, холодным.
– Кто посмел тебе об этом сказать? – строго спросил царь.
– Брат мой, Афанасий...
– На дыбу его, изменника!.. – проворчал Иван Васильевич.
– За что, государь, коли это правда?
– Дело то государственное, посольское. Оное в тайне должно хранить, даже от царицы. А вот Афонька-болтун проговорился... Хмельной, гляди, был?
– Нет, государь, не хмельной. И не за что его на дыбу, батюшка Иван Васильевич. А коли то правда, как же я-то буду? – тихо, спокойно спросила Мария.
– Обожди печаловаться... Послал я Писемского за море по своему, государеву, делу, зело важному, да только скудная надежда у меня. Не горюй! Проверю я дружбу королевы аглицкой... Надобно знать: один я буду воевать или в союзе с Англией?
Хотела царица спросить государя о черничке, да побоялась разгневать его, и к тому же не особенно это волновало ее.
– Много думала я, великий государь, о том, Богу много молилась. Позволь мне молвить слово: делай, батюшка, как то тебе угодно. Твое дело большое, мое малое. Твоя дорога великая, моя крохотная тропиночка... Бог с тобой!
Иван Васильевич тяжело вздохнул:
– Не говори так, царица. Не умаляй своего царского сана. Недостойно. И ты и я идем по одной дороге. Ты – кроткая, разумная – это пригоже, да только знай меру. Я ищу помощи себе. Может быть, рука неисповедимого умножит благость свою к нам, русским людям, ущедрит нас новыми милостями, может быть, вознесет время мое выше прежних времен, но теперь мне тяжело, Мария! Тяжело видеть страдания твои, тяжело смотреть и на горькую долю моего царства. Три десятка лет добивался я моря, но так и не добился его. Оно – чужое теперь. Вырвали его из рук моих.
Мария слышала, в каком волнении говорит это царь. Голос его дрожал, слова наталкивались одно на другое, и ей стало жаль царя.
Она взяла его руку и поцеловала.
– Прости, государь, коли я досаждаю тебе. Глупая я.
Иван Васильевич склонился, поцеловал ее.
– Нет, ты не глупая. Я не взял бы тебя в жены, коли ты была бы такая. Ты почуяла грех во мне. Да, я грешен перед тобою. Но ты уже поняла: государь лиха тебе не желает, он ждет дите от тебя. Прости меня, коли я тебя огорчил! Знай, все будет так, как Господь укажет. Афоньку гони прочь от себя – беспутный он питуха!
Царь снова поцеловал Марию и, помолившись на иконы, вышел из царицыной опочивальни.
Царевич Федор Иванович в саду около своих палат слушал, как бродячий монах играл ему на гуслях духовные стихиры. Дрожащим, старческим голосом гусляр пел:
Возливайте, избранные,
В сердца свой божий страх.
Загремит труба небесна,
И по дальним сторонам,
По безлюдным островам,
Со слезным со рыданием
Зрю аз ужас превеликий...
Ирина, сидя на скамье с рукоделием на коленях, в почтительном молчании смотрела на мужа, лицо которого, молитвенно устремленное ввысь, выражало блаженное, неземное торжество.
Этого странника привел к царевичу ее брат, Борис Федорович. Зная набожность Федора Ивановича, Годунов старается угодить ему певцами, гуслярами, сказочниками, каликами перехожими.
Теплый, летний вечер; тишина, все заполнявшая кругом в кремлевских угодьях, располагала к мирному отдыху, к покою и тихой радости, только ласточки, с визгом проносившиеся над дворцовыми садами, нарушали благоговейную тишину. Да и то их нежные, пискливые голоса не мешали общему покою и довольству: казалось, и ласточки радовались красоте этого вечера.