– Вы все время звали барона Геккерна, Жорж… Вы бредили и звали его…
Дантес дернулся, поднеся руку к горлу, и молча зарылся лицом в подушку.
– Ладно, поспите… Если Эммочка еще вас потревожит – я ее… в угол поставлю!
И Брей, тихо рассмеявшись, ушел, прикрыв за собой дверь. Дантес впал в забытье, и ему приснилось, как будто он снова на балу в Царском Селе, вместе с Луи, и у него тоже были белые крылья…
– …Тише, тише, Луи, – он спит…
– Я вижу… Боже, как он исхудал… мой бедный мальчик…
– Побудешь с ним?
– Да…
– Я вас оставлю… Только помни – ему нужен покой. Да и тебе, друг мой, тоже волноваться вредно…
…Геккерн, улыбаясь, поставил в хрустальную вазу ярко-красные георгины и уселся в кресло у окна, не сводя счастливых глаз со спящего Жоржа. Его мальчик… его Жорж… Но как же он мог подумать такое о нем…
А ты тоже, старый идиот, – надо было ехать к нему сразу же, а не хвататься за сердце, как влюбленная барышня!
Да, сходил с ума от отчаяния и беспомощности… на свет белый смотреть не хотел… Страдал, видите ли – а каково ему было, ты подумал?
Господи, Жорж… я так люблю тебя. И я теперь – твой… гхм… отец.
Погрузившись в свои мысли, он не заметил, что Дантес открыл воспаленные, измученные, обметанные густой синевой глаза. Несколько секунд он молчал, кусая губы и борясь с неудержимо подступающими к горлу рыданиями, боясь пошевелиться и не в силах поверить своим глазам… Луи…
Голос Дантеса, с трудом повинуясь ему и предательски дрожа, сухо и неприязненно резанул тишину спальни, произнеся всего лишь одно слово:
– Убирайся.
– Жорж!..
– Не подходи ко мне. Я не желаю больше знать тебя. Зачем ты приехал?
Геккерн подошел к его постели и замер, вглядываясь в его заострившиеся черты. Господи, Жорж…
– Чтобы увидеть тебя. Чтобы быть с тобой.
Он присел рядом и дотронулся до руки Жоржа. Дантес резко отдернул руку, как будто его ошпарили кипятком, и отвернулся к стене, вцепившись зубами в край подушки.
– Я так соскучился по тебе… Я больше не могу без тебя… – Геккерну казалось, что он видит один из самых своих безумных ночных кошмаров, которые мучили его в Сульце – Жорж, отталкивающий его, стремительно убегающий прочь, не оборачиваясь, оставляющий после себя лишь черную, безликую, ничем не заполненную пустоту…
– Я же сказал тебе – убирайся к черту, Луи! – взорвался Дантес, резко садясь в постели. Дикая боль завертелась в голове множеством разноцветных иголок, готовых впиться в его мозг. – И забери свои цветы – я ненавижу эти чертовы георгины!
Господи, помоги мне… Уходи, Луи, я не вынесу этого… Не мучай меня – прошу…
– Хорошо. Я уйду, Жорж. Только сначала ответь мне, умоляю… всего лишь на один вопрос. И повернись ко мне – слышишь? Я хочу видеть твои глаза! – Его голос, дрогнув, сорвался на крик, и Жорж с усилием повернул голову, впившись глазами в любимое, незабытое, такое несчастное и измученное лицо Геккерна. – Как ты мог поверить Бенкендорфу? Ему, значит, можно слепо и безоговорочно доверять, каждому его слову, а мне ты больше не веришь? Что же я сделал такого – или, может быть, наоборот, чего-то не сделал для тебя, что должен был… И теперь меня можно просто растоптать и выкинуть из своей жизни, как ненужную вещь? Я все время думал о тебе…
– Ты лжешь! Ты работаешь на Третье отделение. Вербуешь новых осведомителей! А за Бреем ты тоже шпионишь? – выкрикнул Дантес. Его лицо побелело, зрачки расширились, и он уже почти кричал ему в лицо, вцепившись руками в край одеяла. – Он мне жизнь спас! Ты сломал, а он – спас! Ты – мерзавец, Луи, потому что в этой жизни ты думаешь только о собственной шкуре и не привык больше ни о ком думать! «Ах, Жорж, как я одинок!» Плевать я хотел на тебя, и на твое одиночество, и на то, как ты стелешься перед Бенкендорфом! Может, ты с ним тоже…
Увесистая пощечина заставила его немедленно замолчать, и Жорж, всхлипнув, схватился за щеку и уткнулся пылающим лицом в подушку. Его била крупная дрожь, и он в отчаянии прикусил губу, из последних сил стараясь не разрыдаться.
Ты упрямый сукин сын, Дантес, – он сейчас уйдет, теперь уже навсегда, и ты больше никогда не увидишь его… Он не простит тебя… Что ты наделал… больной придурок…
Он услышал, как хлопнула дверь, и долго сдерживаемые слезы хлынули наконец из его глаз.
Ах, где же Вы, мой маленький креольчик,
Мой смуглый принц с Антильских островов,
Мой маленький китайский колокольчик,
Капризный, как дитя, как песенка без слов?
Такой беспомощный, как дикий одуванчик,
Такой изысканный, изящный и простой,
Как пуст без Вас мой старый балаганчик,
Как бледен Ваш Пьеро, как плачет он порой!
Куда же Вы ушли, мой маленький креольчик,
Мой смуглый принц с Антильских островов,
Мой маленький китайский колокольчик,
Капризный, как дитя, как песенка без слов?..
А. Вертинский
Чарующий, переливчатый звон колоколов плыл над красной, желтой, оранжевой и уже скатывающейся в сухие, шуршащие коконы листвой, поднимаясь все выше и выше к холодному серому небу, соперничая в вибрирующей, острой, звонкой высоте тона с Адмиралтейской иглой и явно гордясь своим божественным происхождением. Ветер гнал опавшие и взметающиеся вверх листья под ноги прохожим и под колеса экипажей, и стаи птиц, потянувшиеся к югу, клином разрезали холодную высоту серых петербургских небес, напоминая строчки написанного небрежным почерком письма, в котором случайно забыли поставить точку.
Двери нарядной церкви широко распахнулись, и оживленные, уже без натянутой торжественности на лицах гости потянулись к выходу, поздравляя новобрачных, смущенно и растерянно-державшихся за руки. Фата юной невесты взметалась от ветра, как нежное кисейное облако; тонкие контуры ее тела тонули в море шуршащих белопенных кружев и расшитого серебром атласного корсажа, а лица и вовсе не было видно, потому что она спрятала его – то ли от ветра, то ли от застенчивости – в огромный букет чайных роз, трепетавших и готовых разлететься сотней белых бабочек-лепестков под пронизывающими порывами осеннего ветра.
Петр Долгоруков остановил карету, решив взглянуть на новобрачных, и случайно заметил в нарядной толпе князя Ларионова, чье сияющее невыразимым счастьем лицо было совсем не таким, как в момент их знакомства, когда он исподлобья смотрел на Пьера своими бледными, выцветшими глазами. Его Мишенька, стоя рядом со своей молодой женой, фрейлиной Ушаковой, вспомнил Долгоруков, невысокий, плотно сбитый светловолосый крепыш, смотрел на свою ненаглядную Мари с выражением полнейшего восторга, которое делало его похожим на готового заплакать Пьеро, только что признавшегося в любви своей Коломбине. Мари наконец подняла голову, и они в немом восторге уставились друг на друга, сблизив две головы – светлую и почти черную, портрет любви в интерьере, влюбленные крайности, два космоса, ставшие теперь одним, единым целым…
Пьер, привычно не желая быть замеченным, поехал дальше в самом дурном настроении. Трогательное и волнующее зрелище чужого счастья, к которому он был косвенно, тайно причастен, болезненно кольнуло его острой, ни на мгновение не утихающей болью, вызвав в его душе новый взрыв воспоминаний и мучительной, неудовлетворенной тоски. Ненависть, сжигавшая его изнутри, разрастаясь, превращалась в плотную, почти осязаемую субстанцию; и все чаще, с затаенным ужасом глядя в зеркало на свое мрачное, угрюмое, вечно кривящееся в циничной усмешке лицо, он хотел швырнуть в него тяжелым подсвечником, чтобы оно разлетелось вдребезги, на тысячи осколков, из которых уже никто и никогда не смог бы сложить мозаики его души, ледяной и колючей, как кристаллическая решетка…
…Вы мне омерзительны, Долгоруков…
То, что он увидел, незаметно прокравшись в покои Метмана, вызвало в его душе дикую, безудержную ревность. Жорж, обнаженный, лежал на широкой постели Метмана, его руки были связаны сзади тонкой веревкой, он выгибался и стонал, а длинные черные волосы Рене, подобно покрывалу, рассыпались по его прекрасному телу, скрыв его от жадных глаз прильнувшего к полуприкрытой двери Хромоножки. Руки Рене обнимали и ласкали Жоржа, его губы терзали, кусали и мяли его податливый рот, и Пьер, поняв, что еще минута он перестанет себя контролировать, опрометью бросился на улицу, в свой экипаж, пока не вернулся камердинер Метмана…
Вернувшись домой, он немедленно довел Жана до слез страшным, необъяснимым приступом жестокости и потом долго вымаливал у него прощение, и добрый Ванечка, конечно же, простил его, наивно приняв насилие за любовь, купившись на его покаянные речи и тоскующие, рехнувшиеся, полные невыразимого отчаяния глаза…
Именно тогда он, кусая губы и плача от бессильной ревности и неотступной тоски, написал Бенкендорфу мерзкую, жалкую анонимку, подписавшись «Доброжелателем», в которой рассказал о том, что граф Рене Метман контрабандой привез в Петербург наркотические вещества и теперь распространяет их среди офицеров гвардии. Первым среди гвардейцев был назван Жорж Дантес…