Я бросилась было к нему — и он сделал движение по направлению ко мне, — но тут же остановилась и приложила руку к ушанке.
Андрей Фёдорович опустил мою руку.
— Лида!.. — проговорил он, и мне показалось, что в голосе его, помимо удивления, прозвучало ещё что-то, — может быть, тревога или даже испуг.
Но, очевидно, всё это мне только показалось, потому что в следующую минуту Андрей Фёдорович, не обращая никакого внимания на лейтенанта, — я заметила, какая у него стала глупая физиономия, — взял меня под руку, отвёл в угол, усадил на табуретку и стал расспрашивать. Потом, точно вспомнив, сказал:
— Чего же мы тут сидим? Ко мне, ко мне идёмте. Моя хата напротив.
Он чуть не насильно поднял меня за плечи и подталкивал к выходу. Когда я выходила, лейтенант спросил:
— А что начальнику сказать, товарищ военврач?
— Ничего, — ответил Андрей Фёдорович. Он задержался на секунду в дверях и добавил: — Скажите, скоро буду.
Мы вышли из домика. И здесь, на улице, мне почему-то показалось, что Андрей Фёдорович стал будто меньше ростом. Во всяком случае, борода его определённо стала короче. Он был не в шинели, а в одном меховом жилете, подпоясанном ремнём. Борода закрывала петлицы, и я не могла определить, кто он теперь по званию.
— Вот это встреча! — воскликнул Андрей Фёдорович, когда мы очутились на улице. — Как же вы попали сюда?
Я рассказала.
Мы подошли к какому-то домику. Собственно, это был не домик, а сарай или хлев с воротами вместо двери и, по-видимому, без окон.
— Вот здесь я живу, — махнул рукой Андрей Фёдорович, толкая дверь-ворота. — Не дворец, конечно, но зато на твёрдой земле.
Он вошёл в домик, и я за ним. Мы находились в небольшой комнатке, освещённой светом керосиновой лампы без стекла. Окон здесь действительно не было. Стоял столик на трёх ножках, и над ним, вставленная в стенную щель, красовалась доска, заменяющая книжную полку.
Но вдруг я увидела между доской и столиком приколотую к стене мою фотокарточку. Я резко отвернулась. Это была та самая карточка, которую я хотела подарить Саше на прощание и никак не могла найти. Не знаю, заметил ли моё движение Андрей Фёдорович.
— Погодите, — вдруг заспешила я, — ведь мешок-то мой в отделе кадров остался.
И я выбежала из домика, не дожидаясь ответа Андрея Фёдоровича. Когда я вернулась с мешком, карточки на стене не было.
Андрей Фёдорович сидел за столом. Он пристально и, как мне показалось, испытующе посмотрел на меня. Но я сделала вид, будто ничего не замечаю.
Я села напротив Андрея Фёдоровича и стала рассказывать о своей работе в Ленинграде. Когда я кончила рассказ, Андрей Фёдорович встал, прошёлся по комнатке, пригибая голову, — потолок был очень низкий, — и проговорил:
— Ну, всё прекрасно. Будете работать в армейском госпитале.
Я сказала:
— Андрей Фёдорович… Мне бы не хотелось работать в армейском госпитале.
Его борода дёрнулась.
— А что бы вам, интересно, хотелось?
Мне стало очень не по себе оттого, что разговор наш, по какой-то странной случайности, стал повторением моего разговора с лейтенантом. Но я решила довести дело до конца.
— Мне бы хотелось работать в какой-нибудь части.
— Так… — протянул Андрей Фёдорович. Потом он обернулся к стене и продолжал: — Если речь идёт обо мне, то вы напрасно беспокоитесь. Армейский хирург бывает в госпитале только немного чаще, чем в любом из санбатов.
— Андрей Фёдорович! Ну как вам не стыдно так говорить! Спросите у того противного лейтенанта, и он вам подтвердит, что я просилась в часть ещё до того, как встретила вас.
— Так… — снова протянул Андрей Фёдорович, сел на койку и опустил голову, подперев её руками.
И мне снова стало его очень жалко, как было жалко тогда, когда я уезжала с Ладоги. Я подумала, что Андрей Фёдорович единственный, кажется, человек, которому встречи со мной всегда приносят только огорчения.
Я не могла быть равнодушной к этому. Ведь мы прожили с ним бок о бок два месяца на неверном льду Ладоги; он был тогда самым близким из находившихся возле меня людей. Я вспомнила, как он растирал меня, замёрзшую после купания в проруби; вспомнила часы, когда его трогательная, немного грубоватая, застенчивая забота была для меня единственной радостью, единственным утешением.
Но я никогда не любила его, и теперь, после встречи с Сашей, я знала об этом твёрже, чем когда бы то ни было. Иной раз мне казалось, что я могу пойти на компромисс со своей совестью, думала, что я могла бы сделать это для Андрея Фёдоровича, только для него, — пожалеть, солгать, сказать, что люблю; но тут же мне представлялось страшным: жить с человеком бок о бок, ежеминутно быть готовым ко всему, держать в руках смерть и жизнь друг друга — и обманывать в таком большом.
— В тот вечер у меня был этот корреспондент. — Андрей Фёдорович не поднимал головы. — Впрочем, вы ведь, наверно, встретились.
— Да, — ответила я.
— Он пришёл вскоре после того, как вы уехали. И часа не прошло. Мы провели вместе вечер и ночь. Даже машину застрявшую вместе выталкивали.
Он говорил, всё ещё не поднимая головы. Я молчала. Он тоже замолчал.
— Вы давно с Ладоги? — спросила я, когда уже невозможно было молчать.
— Недавно, — ответил Андрей Фёдорович. Внезапно он встал и подошёл ко мне.
— Послушайте, Лида, я никогда ни о чём не просил вас. Но сейчас прошу: останьтесь здесь.
Я хотела остановить его, сказать, что это невозможно, но он не дал мне раскрыть рта.
— Я знаю, что говорю не то, что надо, — продолжал Андрей Фёдорович, — но вы не будете надо мной смеяться. Мне трудно жить, Лида. Я уже не могу, не могу больше жить один. Я ничего не хочу от вас, просто, — прийти вечером, очень редко, и чтобы горел огонь. Знаете, что я пережил в ту ночь? — спросил он, внезапно возвысив голос. — Вы уехали, вас нет, а он здесь. Он расспрашивает меня о вас, я отвечаю… Я чувствую, что я для него только справочное бюро и что утром он уедет, уедет к вам, а я останусь — и кругом лёд… Словом, всё это глупости, но сейчас я прошу вас: останьтесь. Попробуйте. Вы тотчас же уедете, если захотите. Тогда я не скажу вам ни слова. Но сейчас я прошу: останьтесь.
Он отошёл от меня и повернулся лицом к стене.
Я подошла и положила руки ему на плечи. Он вздрогнул, но не повернул головы. Я сказала:
— Андрей Фёдорович, не сердитесь на меня. Я не могу этого сделать. Я не могу, я не хочу, чтобы вы жили тем, чего нет.
Он резко повернулся и сбросил мои руки со своих плеч.
— Уходите, — почти крикнул он.
Я отошла к двери и взяла свой мешок. Моё лицо горело. Мне казалось, что воспоминание об этой сцене будет вечно мучить меня.
— До свидания, Андрей Фёдорович, — протянула я руку.
Он произнёс почему-то:
— Хорошо, — но не двинулся с места.
Когда я открывала дверь, он остановил меня:
— Ваша фотокарточка здесь. Хотите её забрать?
— Нет, — ответила я.
Он передёрнул плечами.
— Где же вы всё-таки хотите работать?
— Пока в санбате.
— Хорошо. — Он подошёл к столу, написал что-то на листке бумаги и протянул листок мне: — Отдайте в отдел кадров…
Я не помню, как дошла до отдела кадров. Я ничего не видела и не слышала вокруг. Только в ушах звенело. Опомнилась только тогда, когда уже стояла перед лейтенантом и протягивала ему бумагу.
Пока лейтенант читал, я вспомнила, что даже не посмотрела, что там написано. Подумала: «Ну, будь что будет».
— А я полагал, что армхирург вас при себе оставит, — медленно протянул лейтенант.
Я почувствовала в его голосе почти неприкрытую насмешку. Посмотрела ему прямо в глаза и сказала:
— Не всем же в тылу отсиживаться.
С радостью заметила, что лейтенант покраснел. Он стал рыться в куче лежащих перед ним бумаг, вытащил какой-то длинный листок и бросил его мне.
— Заполняйте анкету.
Я долго заполняла анкету, в ней было бесконечное количество самых нелепых вопросов; потом ходила подписывать документы и менять продовольственный аттестат. Когда я вернулась к лейтенанту, он протянул предписание и процедил сквозь зубы, не глядя на меня:
— Приказано, чтобы предупредить, когда решите ехать. На машине вас доставят.
С предписанием в руках я вышла из отдела кадров и решила: «Доберусь на попутных».
…И вот я иду в санбат по бесконечной дороге с мешком за плечами. Иду и оглядываюсь: не видно ли попутной машины. Дорога идёт через поле, грязища страшная. С трудом вытаскиваешь сапоги. А в общем хорошо! Солнце ещё высоко. Всё вокруг течёт. В полях — островки талого снега. Слышно, как журчит вода, поют птицы.
Но идти трудно. Мешок мой, который я до этого почти не ощущала за спиной, становится всё тяжелее. Я, правда, привыкла к ходьбе; на Ладоге иногда приходилось делать большие переходы, да и в городе концы были тоже порядочные, но по такой грязи я ещё никогда не ходила.