— Один? Совсем один?
— Нет, дочь Семена Исидоровича тоже остается в Петербурге. И здесь будут жить еще две ее подруги, — добавил неохотно Витя: слово «подруги» показалось ему глупым.
— Вот как? Значит, вы будете жить в женском царстве, — вдруг игривым тоном сказала Елена Федоровна. — Я знаю, она очень хорошенькая, дочь Семена Сидоровича. Муся, кажется, ее зовут?.. Вам сколько лет, молодой человек?
— Девятнадцатый год.
— Господи, какой вы старый!
«Кажется, авансы мне делает, но что-то уж очень провинциальный тон, — подумал Витя. — Что бы такое ей ответить?»
— Но ведь у меня и к вам будет громадная просьба, — продолжала Елена Федоровна. — Очень вас прошу, как только Семен Сидорович уедет, зайдите ко мне и подтвердите, что он согласился взять мое письмо… Ради Бога! Это для моего успокоения! — сказала она таким тоном, точно ее успокоение не могло не быть важным и для Вити.
«Собственно, и по телефону бы можно», — подумал Витя. Но внимание Елены Федоровны ему льстило, и он тотчас, не без удовольствия, согласился. Госпожа Фишер не слишком ему нравилась. Он знал однако, что она считается очень красивой женщиной. Недаром сам Нещеретов остановил на ней свой выбор.
Елена Федоровна горячо его поблагодарила. Она взяла из сумки изящный золотой карандаш и записала свой адрес. В передней опять прозвучал звонок.
— Может быть, это Семен Сидорович?
— Нет, у него ключ, — ответил, выходя в переднюю, Витя. Он по звонку узнал Мусю. Тамара Матвеевна не раз предлагала Мусе тоже носить с собой ключ от квартиры: «Все-таки совестно, теперь Витя всегда выбегает на звонок», — говорила она. — «Вот еще, мне нисколько не совестно, пусть побегает», — отвечала Муся.
Елена Федоровна спрятала карандаш и встала с приятной улыбкой. Муся, в каракулевом жакете и в бархатной, отделанной каракулем, шляпке, вошла в комнату. Она довольно холодно поздоровалась с Еленой Федоровной.
— Очень рада вас видеть, — еще приятнее улыбаясь, сказала госпожа Фишер. — Зашла по делу к вашему батюшке. Но я уже объяснила этому милому молодому человеку… Я хотела просить Семена Сидоровича взять с собой в Киев письмо… Для Аркадия Николаевича Нещеретова, — значительным тоном сказала она. — Он позавчера уехал в Киев.
— Отец, разумеется, охотно передаст ваше письмо, — сухо сказала Муся. Витя взглянул на нее с удивлением. Муся никогда, даже в разговоре с чужими людьми, не называла Семена Исидоровича «отцом».
Елена Федоровна заговорила о том, как теперь все сложно, неприятно и трудно; однако, не встретив со стороны Муси желания продолжать разговор, простилась. Витя проводил ее в переднюю. Муся в переднюю не вышла, но постояла на пороге кабинета.
— Будьте совершенно спокойны, ваше письмо будет тотчас передано Аркадию Николаевичу. Его, наверное, легко найти, — уже любезнее сказала она. «Еще, чего доброго, подумает, что к ее ревную к Нещеретову!» — подумала Муся. В глазах Елены Федоровны, когда она разговаривала с Мусей, в самом деле скользило некоторое торжество.
— Так вы, «милый молодой человек», принимаете дам в мое отсутствие? — погрозив Вите пальцем, спросила Муся, когда дверь захлопнулась и Елена Федоровна уже должна была отойти на достаточное расстояние.
— Так точно, надо же как-нибудь утешаться, — сгоряча ответил Витя и тотчас сам испугался своего игривого тона. «Пошляк! И об отце забыл…»
Мысль о том, что он ничего не делает для спасения отца, угнетала Витю. Вначале у него рождались самые фантастические планы освобождения Николая Петровича. Но слишком ясно было, что этих планов осуществить нельзя. Все говорили Вите, что его отца, наверное, скоро освободят, что надо ждать и только.
— Погодите, я вас теперь вышколю, — сказала Муся. — Пока что извольте укладывать вещи.
Муся взглянула на чемодан, нервно зевнула, вышла в будуар и там, не снимая каракулевого жакета, села в кресло. В будуаре тоже был беспорядок. Даже портрет Генриха Гейне в золотой рамке венком висел на стене криво. Муся с гримасой смотрела на вещи, разбросанные на диванах, креслах, пуфах. «Ах, как мне все это надоело!» — опять зевая, подумала она. Ей опротивели беспорядок, отсутствие удобств, грубость жизни в Петербурге. Внезапно Мусе вспомнилась их поездка в Италию незадолго до войны, роскошная гостиница на Лидо, где они провели несколько недель: красивые бронзовые тела, раскинувшиеся на берегу моря, богатые, превосходно одетые люди, среди которых они немного стирались, несмотря на то, что Семен Исидо-рович сыпал деньгами, бесконечное количество почтительной, чистой, нарядной прислуги, бесшумно и быстро переносившей чемоданы, укладывавшей вещи, исполнявшей точно приказания, великолепные поезда, отходившие и приходившие минута в минуту по расписанию. Единственной заботой тогда было, как лучше поразвлечься, а главным огорчением то, что не удалось достать места на первый спектакль Карузо и пришлось взять билеты на второй. «Может, так жить было и несправедливо, но очень хорошо было, — подумала Муся, — и я за грехи мира не отвечаю. Дай Бог с Вивианом так прожить до конца в грешном мире… А теперь все скучно, грязно, бестолково…»
— Витя, — позвала она, — бросьте же, наконец, ваши глупые чемоданы. Идите сюда, поболтаем… Но сначала повесьте мой жакет в передней. Живо!
Конспиративная квартира, в которой Федосьев проводил несколько часов днем, а иногда и ночевал, находилась на Петербургской стороне. В распоряжении его организации было несколько квартир, но в эту он верил немного больше, чем в другие: на ней из участников его организации перебывало только два-три человека, как будто самых надежных, — им он вынужден был там назначать свиданья. Федосьев рассчитывал, что один предатель должен приходиться в среднем человек на десять, — впрочем, он не скрывал от себя всей произвольности такого расчета. В ту пору, когда он руководил политической полицией государства, процент изменников в лагере врагов был много ниже. Но Федосьев учитывал и то, что неопределенно-шутливо называл «общим падением нравов», и неограниченные средства Чрезвычайной Комиссии. Его учреждению в свое время отпускалось гораздо меньше денег, чем он требовал (в глубине души он это считал теперь одной из главных причин гибели старого строя). В расходах приходилось соблюдать экономию, и громадному большинству тайных агентов платили очень немного. Федосьев сам иногда удивлялся, как дешево, целиком, без остатка, покупалась человеческая совесть.
Квартира на Петербургской стороне имела два выхода. Двор был проходной. Тяжелая, хорошо закрывавшаяся дверь могла выдержать несколько минут осады: за это время, при некоторой удаче, можно было и скрыться. «Во всяком случае застрелиться можно с удобствами, не торопясь», — думал Федосьев. Браунинг, всегда и прежде при нем, находившийся, теперь оказывался предметом первой необходимости, и носил его Федосьев не в том заднем кармане брюк, который предназначается портными для револьвера и из которого выхватить револьвер невозможно, а в боковом кармане пиджака или пальто. Ложась спать, он даже переводил на «fire»[38] предохранитель браунинга: обыски и аресты обыкновенно производились ночью или поздно вечером.
Федосьев принимал все меры предосторожности, хорошо ему знакомые по практике старых террористов. Но он в эти меры почти не верил, как, впрочем, не верил и в технику Чрезвычайной Комиссии. «Способные, кажется, люди, но пока все очень слабо», — говорил он, с усмешкой, своим сотрудникам. Зато главная опасность — предательство — представлялась ему неотвратимой. Всякий раз, принимая в свою организацию нового человека, Федосьев вглядывался в него с особым любопытством: «Этот ли?» Тех людей, которые с большой горячностью говорили о своей готовности погибнуть за великое дело, он считал особенно подозрительными и им никогда никаких адресов не давал. Сам же он, несмотря на все меры предосторожности, вынужден был рисковать беспрестанно и считал бы себя человеком обреченным, если б не слабая надежда на близкую развязку. Федосьев был совершенно уверен, что немцы могут задушить большевиков в несколько дней, почти без всяких усилий. Но он очень сомневался, пожелают ли немцы это сделать.
Весь этот день Федосьев провел один, отбивая на машинке длинную записку, в которой именно и доказывал, насколько выгодно, легко и просто германским властям раздавить большевиков в несколько дней. Федосьев с трудом писал на машинке; гораздо легче было бы написать бумагу пером. Но ему не хотелось, чтобы где-либо сохранился такой документ, написанный его рукою, хотя он считал свой образ действий совершенно правильным и единственно возможным. Перечитывая законченную к вечеру бумагу, он поэтому оставил ошибки без правки. В одном месте записки, чтобы увеличить силу довода, необходимо было добавить несколько слов. Федосьев ввел бумагу под валик и, неумело примериваясь, отстучал на машинке между строчками эти слова, — они некрасиво загнулись, перекрестив верхнюю строчку; первые буквы шли в два этажа. Да и вся бумага, с многочисленными ошибками в буквах, придававшими ей глупый вид, с неотчетливыми порою строчками (он забывал переключать вовремя ленту), с неожиданно появлявшимися кое-где красными черточками, резала глаз Федосьева, привыкший к безупречно написанным документам. «Ничего, сойдет, — подумал он, — лишь бы только прочли внимательно теперь, пока он тут… Жаль, что написано не по-немецки. Да нет времени на перевод».