По преданию, дом мадам Бек в незапамятные времена был монастырем. Говорили, что в далеком прошлом — как давно, не могу сказать, но думаю, несколько веков назад, — когда эти места еще не входили в границы города, а вокруг расстилались пересеченные дорогами пашни, в окруженном деревьями приюте уединения, святой обители, произошло какое-то страшное событие, от которого кровь леденеет в жилах. С тех пор идет молва, будто в этом месте водится привидение. Ходили туманные слухи, что возле дома один или несколько раз в году, ночью, появляется монахиня в черно-белом одеянии. Привидение, должно быть, вытеснили из этих мест еще несколько столетий тому назад, когда стали возводить дома, и теперь застроена вся округа, но кое-что напоминает о монастыре, например древние громадные фруктовые деревья, которые до сих пор словно освящают эти места. Счистив слой покрытой мхом земли под прожившей мафусаилов век высохшей грушей — лишь несколько живых веток добросовестно покрывались весной ароматными белоснежными цветами, — вы могли увидеть меж полуобнаженных корней кусочек гладкой черной каменной плиты. По слухам, недостоверным и неподтвержденным, но передаваемым из поколения в поколение, эта плита закрывала вход в склеп. Там, глубоко под землей, укрытой травой и цветами, покоятся останки девушки, которую в мрачную эпоху средневековья по приговору церковного суда заживо похоронили за нарушение монашеского обета. Вот ее призрака и боялись легковерные на протяжении многих веков, хотя страдалица уже давным-давно превратилась в прах. Робкие пугливые души принимали игру лунного света в колышущихся на ветру густых зарослях сада за черное монашеское платье и белый шарф.
Но, независимо от романтических бредней, старый сад был полон очарования. Летом я обычно вставала пораньше, чтобы в одиночестве насладиться его красотой, а вечерами любила бродить одна, встречать восходящую луну, ощущать поцелуи вечернего ветерка и скорее воображать, чем чувствовать, свежесть выпадающей росы. Зеленела трава, белели посыпанные гравием дорожки, а яркие, как солнце, настурции живописно теснились около корней гигантских фруктовых деревьев, увитых повиликой. В тени акации пряталась большая беседка, а другая, поменьше, стояла в более уединенном месте — среди винограда, который покрывал всю высокую серую стену и, кудрявясь, щедро свешивал гроздья к жасмину и плющу, открывавшим ему свои объятья.
Конечно, при ярком, лишенном таинственности свете дня, когда многочисленные питомцы мадам Бек — приходящие и пансионерки — вырывались на волю и разбегались по саду, стараясь перещеголять в криках и прыжках обитателей расположенного рядом мужского коллежа, сад превращался в довольно скучное истоптанное место. Но зато как приятно было прогуливаться по тихим аллеям и слушать мелодичный, нежный, величественный звон колоколов на соборе Иоанна Крестителя в час прощания с заходящим солнцем.
Как-то вечером я совершала приятную прогулку, и мирная тишина, ласковая прохлада, ароматное дыхание цветов, которые охотнее отдавали его росе, чем горячему солнцу, — все это задержало меня в саду дольше обычного, до глубоких сумерек. В окне молельни зажегся свет, это означало, что все обитатели дома, католики, собрались для вечерней молитвы — ритуала, от которого я, как протестантка, время от времени уклонялась.
«Подожди еще мгновение, — шептали мне уединенный уголок и летняя луна, — побудь с нами. Все тихо кругом; даже четверть часа твоего отсутствия никто не заметит; дневная жара и суета утомили тебя — наслаждайся этими бесценными минутами».
Напротив глухой задней стены дома, стоящего в саду, находился длинный ряд строений, где располагались жилые комнаты соседнего коллежа. Эти каменные стены тоже были глухими, лишь на самом верху, в мансарде, виднелись окошки комнат для женской прислуги, да еще в нижнем этаже было прорублено окно, за которым, по слухам, была не то спальня, не то кабинет одного из учителей. Хотя это место было вроде бы совершенно безопасным, ученицам запрещалось ходить в этой части сада по аллее, тянувшейся параллельно очень высокой стене. Аллею называли запретной, и девочке, осмелившейся ступить сюда ногой, грозило самое строгое наказание, какое только допускалось мягкими правилами заведения мадам Бек. Учителя посещали это место безнаказанно, но, поскольку дорожка была очень узкой, а неухоженные кусты разрослись по обе стороны так густо, что образовали крышу, через которую проникали лишь солнечные блики, мало кто посещал аллею даже днем, а уж в темноте ее и вовсе избегали.
С самого начала мне захотелось нарушить этот обычай, ибо меня привлекали уединенность и царивший здесь мрак. Долгое время я боялась показаться странной, но, по мере того как окружающие привыкали ко мне, моим особенностям и чертам характера (а они не были ни столь поразительны, чтобы привлекать внимание, ни столь неприемлемы, чтобы вызывать раздражение, а просто родились вместе со мной и расстаться с ними означало бы потерять самое себя), я постепенно стала часто прогуливаться по этой заросшей узкой тропинке. Я принялась ухаживать за бледными цветочками, пробившимися меж густых кустов, очистила от собравшихся за много лет осенних листьев деревенскую скамейку в дальнем конце аллеи и вымыла ее, взяв у кухарки Готон ведро и жесткую щетку. Мадам застала меня за работой и одобрительно улыбнулась, не знаю, правда, насколько искренне, но ее улыбка казалась непритворной.
— Voyez-vous! — воскликнула она. — Comme elle est propre, cette demoiselle Lucie! Vous aimez donc cette allée, Meess?[87]
— Да, — ответила я, — здесь тихо и прохладно.
— C’est juste,[88] — благодушно заметила она и любезно разрешила мне проводить здесь сколько угодно времени, сказав, что надзор за пансионерками не входит в мои обязанности и я могу не сопровождать их во время прогулок.
Она попросила меня позволить ее детям приходить сюда, чтобы разговаривать со мной по-английски.
В тот вечер, о котором идет речь, я сидела на скрытой в кустах скамейке, на которой не было даже следов мха и плесени, и прислушивалась к звукам городской жизни, доносившимся словно издалека. Читатель помнит, что пансион находился в центре города и от нас до парка можно было дойти за пять минут, а до зданий, отличавшихся ослепительной роскошью, — за десять. Рядом с нашей улицей тянулись широкие, ярко освещенные улицы, где в это время суток бурлила жизнь — экипажи мчали седоков на балы и в оперу. В тот самый час, когда у нас в монастыре гасили огни и опускали полог у каждой постели, веселый город, окружающий нас, призывал предаться праздничным удовольствиям. Однако я никогда не задумывалась над этим контрастом, ибо мне от природы несвойственно стремление к радости и веселью. Я никогда не бывала ни на балу, ни в опере, и, хотя не раз слышала о них и даже хотела бы увидеть собственными глазами, меня не одолевало желание участвовать в этих действах или блистать в неком далеком волшебном мире. Я не испытывала ни страстного тяготения, ни жажды прикоснуться к этому миру, а лишь сдержанный интерес увидеть нечто новое.
В небе блестел лунный серп, мне он был виден через просвет между сплетенными ветвями над головой. В этом краю, среди чужих, лишь луна и звезды казались мне давними знакомыми, ведь их я знала с детства. Сколько раз в безвозвратно ушедшие дни я видела на синем небе доброй старой Англии бледно-золотистый серп с темным кругом в изгибе, прижавшийся к доброму старому кусту боярышника, возвышающемуся над добрым старым полем. Теперь же он притулился у величественного шпиля в этом столичном городе.
О мое детство! Только вспоминая о нем, давала я волю своим чувствам, которые смиряла в повседневной жизни, сдерживала в разговорах с людьми и прятала поглубже, чтобы всегда сохранять безучастный вид. К моему настоящему мне следовало относиться стоически, о будущем лучше было совсем не думать. Я намеренно заглушала и подавляла жар моей души.
Мне несвойственно забывать события, которые вызвали у меня особую тревогу, — в описываемое время, например, меня приводили в смятение стихийные бедствия. Они внушали мне страх, будя в душе чувства, которые я старалась убаюкать, и неодолимые стремления, которые я не имела возможности удовлетворить. Однажды ночью разразилась гроза, да такая, что наши кровати сотрясались от ураганного ветра. Католички вскочили и начали молиться своим святым, меня же буря властно пробудила к жизни и действию. Я встала, оделась, ползком выбралась наружу через узкое окно и уселась на выступ под ним, спустив ноги на крышу прилегающего низкого здания. Воздух был напоен влагой, кругом бушевала гроза и царила непроглядная тьма. В спальне все собрались вокруг ночника и громко молились. Я не могла заставить себя вернуться в комнату: не было сил расстаться с ощущением неистового восторга от бури и ветра, выводящих песнь, смысл которой человек не способен выразить словами. Невозможно было оторваться от ошеломляюще величественного зрелища — тучи раскалывали и пронзали слепяще-яркие вспышки молний.