своей теории, мигом терялся и путал речи.
— А вы слышали, господа, о Лейбнице? — начал Бык.
Некоторые, конечно, слышали. Геневскому, вечно молчащему, и сейчас не захотелось сказать слова: фамилия казалась ему знакомой, но что это за человек, он бы ни за что не смог вспомнить.
Мартев издал неопределенный звук, ему показалось противным нарушать тишину приятного утра новыми глупостями. Вокруг расстилалось песчано-серое степное поле, множество повозок ехало по дороге средь этого поля, вперед разъезды, позади обозы, артиллерия; тьма людей, пыль из-под копыт, еще сонные возгласы командующих офицеров, где-то слышался даже мат, извинения и ранние песни. Ветра не было ни черта, сухая трескучая жара. Дивизия катилась вперед.
Положительно на вопрос Быка ответили Покровский и Михайлов. Но Михайлов, пусть и знал Лейбница, рассуждать о философии бы не стал. Геневский опять же с любопытством глядел, что же будет дальше.
— Но как, господа мои, не знать Лейбница? — продолжал полусмущенный прапорщик Бык. — Ведь и Петр Первый к нему обращался.
— Царь Петр вообще ко многим вещам обращался, — заговорил Покровский. — И к шведским протестантам. Думается мне, Государь наш не очень любит Петра.
— Николай Александрович?
— Николай Александрович.
— Откуда ж вы знаете?
— Наверняка знаю. По образу жизни, по речам, по поведению в обществе, даже по ложным и пересказанным слухам; а больше всего — по глазам. Кажется, Государь жутко, но тихо гордится Россией и своей властью именно в русском виде. И никогда бы не принял такого резкого поворота русской жизни, какой был предпринят Петром.
— Вы так говорите, словно Государь еще Государь…
— Замолчите, Бык, — Покровский прошелся по лицу Быка спокойным взглядом. Тот не договорил. — Лучше говорите о Лейбнице.
Смущенный еще сильнее прапорщик Бык словно бы был спасен: он тут же ухватился за это предложение и продолжил.
— Так вот же, я тут на днях нашел одну статью, несколько расшифровывающую господина Лейбница, — одному Богу известно, где Бык в походе отыскал статью. — Там много о цифрах и математическом сознании, я не понял этого точно, однако, самые размышления Лейбница породили уже мои размышления. Вдумайтесь, господа, в простой факт: мы воспринимаем мир как зрительные или слуховые образы, как запахи, через осязание. И это недуг! Мир на деле никак не таков.
— Что же? Если я вижу поле, то на самом деле поля нет? — спросил Мартев. Он услышал с других подвод песни, и уже ему самому захотелось запеть, а не слушать новую теорию.
— Погодите, господин капитан, я дойду до этого. Я хотел сказать не о поле, а о яблоке, сравнить, точнее. Но если вы хотите о поле, то, пожалуйста…
— Нет, нет, не стоит, говорите скорей о яблоке, — ответил Мартев.
— Хорошо; итак, нет никакого яблока, как мы привыкли его понимать: круглого, пусть зеленого объекта с кислым или сладким вкусом. Ведь реальность, в самом деле, состоит из сущей математики; яблоко лишь совокупность формул и чисел; наше несовершенное сознание (нисколько не равное сознанию Творца!) профанирует яблоко до каких-то картинок, вкусов и запахов. Чтобы ему — глупому сознанию — было понятнее! Идеальное существо, начисто освобожденное от материального рассуждения о мире, будет все воспринимать исключительно мысленно. Среди нас нет летчиков? Нет?.. Кажется, нет. Я хотел еще один пример, с самолетом. Господин Сикорский, например, описал в тетради различными там формулами, что ли, значками и цифрами идеальное строение модели самолета. Бомбардировщика, слышите! Так этот бомбардировщик, господа, состоящий из одних чисел и формул гораздо ближе к идеальному бомбардировщику, так сказать, к прообразу всех бомбардировщиков. Точнее, я хотел сказать…
— Вы что-то на Платона перешли или на схоластику: идеалисты, номиналисты, реалисты… — мельком упомянул Покровский.
— Да, наверное, я заговорился. Я хотел лишь пример… Впрочем, договорю: формула самолета куда ближе к истине, чем сам самолет, который мы видим, и на котором некоторые господа имеют честь летать.
— Какая же в самолете честь? — бросил Мартев.
— Как какая! Ведь ты летишь так высоко… облака… небо… — прапорщик Бык в самом деле поднял голову к небу, засмотрелся и не на шутку (стало быть, несколько глупо и наивно) задумался о чем-то. Капитан Мартев улыбнулся, поняв, что это лучший момент.
— Господин поручик? Извините, я не вам, господин Марченко, я господину Михайлову.
— Слушаю вас, господин капитан, — ответил Михайлов, но сел к капитану полубоком, чтобы не был заметен его поврежденный глаз.
— Не напомните ли вы мне одной редкой песни? Там, кажется…
Разумеется, редкая песня «Брали русские бригады» зазвучала очень быстро.
Бык, продолжавший в максималистской задумчивости глядеть в небо, подпевал негромко, но внятно. Песня была грустной и настраивала как раз на такой лад: негромкий, небесный, задумчивый…
***
Полковника Жебрака — личность героическую, твердую и известную своими требованиями к дисциплине и знанию уставов — разбили в пух в слепой ночной темноте. Его батальон отступил, потеряв всех офицеров. Туркул впервые, кажется, был зол, но оставался сосредоточенным. Сам Геневский никогда бы не подумал, что Жебрака можно разбить — он, хромой, совсем не походил на хромого героя песни о галицийских полях; он был из железа, он был важен и тверд, храбр и не боялся пуль. Но теперь он был разбит…
Удивившись вдруг этому факту, Геневский твердо задумался. Так, задумчивый, выставив вперед нижнюю губу, он и наступал, прикрывая отходящий батальон Жебрака. Грянули ночные залпы: ряд вспышек, крики, стоны, затвор передернут — ни за что не поймешь, куда стрелял и убил ли кого. Большевики прекратили преследование и вступили в перестрелку. Ночная перестрелка, должно быть, занятие очень глупое. Однако куда менее страшное, чем ночная атака: так ты просто стреляешь, сидя за забором какой-нибудь хаты или вовсе лежа на пригорке в жухлой траве. Дроздовская цепь побежала на эту засевшую армию с раскатистым «ура»; крик взошел к небу и раскатился громом по высоким звездам; даже залпы большевиков перестали. Геневский не слишком знал, куда он бежит; знал зачем — опрокинуть авангард большевиков; но вот куда…
Рядом бежали Покровский и Михайлов. Первый, по обыкновению, достал револьвер, согнул руку с ним в локте, другую руку держал на болтающейся сабле, взгляд, кажется, сосредоточен, Геневский едва разбирал лицо. Михайлов с одним глазом вовсе не понимал куда бежит и старался на один шаг отступать от Геневского, чтобы бежать ему вслед. Он бежал легко, но все бормотал спетый с вечера Петровский марш.
Ворвались в большевиков, словно кирасирский полк в егерскую пехоту — разметали авангард как-то быстро, перестреляли и перекололи несколько десятков; но дальше пройти не могли — не видели куда идти. Дан был приказ брать, что увидишь, брать