Заряжающий, девятнадцатилетний ефрейтор, продув ной малый, сухопарый и цепкий, как плеть, с близко посаженными зоркими глазами и серебряной цепочкой на шее, предложил две бутылки водки по пятьдесят марок каждая, новому начальству — Хагедорну, дабы тот мог отпраздновать свое назначение. Уроженец совсем других краев, этот юнец состоял в наилучших отношениях с хозяйкой трактира в Райне и похвалялся, что, кроме своих семи невест, обслуживает еще и трактирщицу, которая стала очень охоча до мужчин, с тех пор как ее старика забрали в фольксштурм.
Еще во времена рекрутства Хагедорну внушали отвращение такие типы, похотливые, как кролики, и жадные до наживы, как ростовщики. Но за время войны он столько их навидался, католиков и евангелистов, высших и нижних чинов, до того к ним привык, что не верил и десятой доле их россказней. Сейчас он дал ефрейтору девяносто марок и потребовал три бутылки. Тот радостно ухмыльнулся и вдруг употребил выраженье, которое очень удивило Хагедорна, потому что он и вообще-то редко его слышал, а в качестве характеристики своей особы — никогда. Ефрейтор сказал: «Да, вы реалист, господин унтер-офицер, сразу видно».
Но вряд ли это определение вязалось с Хагедорном. Настоящий реалист прежде всего обладает тремя способностями, слитыми воедино: он снова и снова всматривается в предмет, стремясь себе его уяснить, он старается вникнуть в то, что за этим предметом кроется и наконец применяет свое знание в практической жизни. К тому же бывают реалисты и реалисты. Реалисты с характером и без оного. У Хагедорна характер был неплохой, но не сильный, глаза его умели видеть, но увиденное не питало его разум, а чувства и вовсе не доставляли ему ничего, кроме мучений.
Обычно это происходит с теми, кто недостаточно ясно отличает добро от зла и недостаточно крепко стоит на ногах, чтобы со злом бороться. Такие люди зачастую тяготеют к доморощенной мистике, из чувства самосохранения чураются познания. Случись же им попасть в положение, когда необходимо решиться на «да» или «нет», их вдруг охватывает тоска, они уверяют себя, что на поверку оказались пустым орехом, тоска перерастает в жажду смерти, в мировую скорбь, беспричинную и бессознательную, в своего рода аристократическое расточительство, которое приносит в жертву отчаянию и ум, и характер. Если эта тоска одиноко-беспомощно-честная, то она быстро сметает границы и устремляется либо в бездну смерти, либо, наоборот, в помойную яму жизни. Но затем, ударившись о дно, восстает по большей части в виде цинической или мистической жажды власти, которая с фанатической готовностью позволяет втянуть себя в долгие и запутанные отношения со смертью. Но если бы эта реалистическая тоска немецкой мизерии стала искать спою противоположность, то ей пришлось бы оглянуться на людей, на представления и познания, которые ей сулит жизнь, сулит богатство и красота человеческого существа. Но даже и в этом случае еще нельзя сказать, что бравая немецкая душа спасена отныне и вовеки. Может пройти еще немало времени, покуда поля к обращению в реалистическую веру обломает свои мистические и верноподданнические рога о действительность, о подлинную свободу и станет наконец жизнеспособным, человечным, стойким разумом.
Унтер-офицеру Руди Хагедорну, что стоял, прислонившись к орудию во власти своих мрачных мыслей, тоже придется еще долго ждать, прежде чем его относительно доброе зерно прорастет из шлакового панциря, который он позволил, да и не мог не позволить, надеть на себя.
Он злился на свою участь, на то, что в миг, когда он услышал о смерти Леи, другая пересекла ему дорогу. Злился на скудость своего чувства, позволившего другой свалить увитый цветами трон Леи, грубыми своими башмаками пройти но осиротевшей священной земле и сказать: «Спрячься, Руди. Я помогу тебе…» Любовь умерла, да здравствует любовь! Нет, так скоро дело не делается. Ты, Хильда, может быть, и замена, но не преемница. Лея была только однажды. Ты считаешь меня добродушным и недотепой. Это смешно! Я уже сыт по горло, по горло, и все же, видно, недостаточно сыт. И том-то и беда… Мне тебя жалко, я хочу тебе помочь. Вот как ты это повернула, ты хочешь помочь мне. Да я же в тыс ячу раз умнее тебя, в тысячу раз старше… Лихорадочная фантазия девчонки: «Спрячься…» Только мертвые могут спрятаться от конца. Мертвым достался лучший жребий. Как Залигер взъелся на меня за эти слова! Когда я вернулся из Рорена, он опять посоветовал мне остерегаться обер-фенриха: «Он тебя до черта не взлюбил и все еще лопочет насчет рапорта. Сотри ты эту военную усталость со своей физиономии, не то тебе крышка. Я не в силах тебе помочь, Руди…»
Весть о смерти Леи, встреча с Хильдой, стычка с обер-фенрихом — Хагедорну нелегко было снести это тройное потрясение. Он ощущал тяжесть во всем теле, причину которой не мог определить. При всем своем отупении он чувствовал, что прорвалась мозолистая кожа, которой во время войны обросла его душа, чувствовал, что выдохлась судорожная энергия, служившая защитой его воле к жизни, что ему изменил инстинкт — держа нос по ветру, чуять, откуда приближается опасность. Тело такое тяжелое и вялое! Хагедорн уже не страшился мысли, что еще сегодня он, может быть, будет лежать на высоте при последнем издыхании, подмяв под себя наушники, а Залигер будет тщетно кричать ему из этого мира:
— Алло, «Дора»! Орудие «Дора»! Унтер-офицер Хагедорн, да отвечайте же!
А как приятно думать о прошлом, мысленно перебирать скудные воспоминания о хорошем… Однажды Лен пришла ко мне, да, да, однажды она пришла ко мне! Это было, когда я еще ходил в гимназию, а три вечера в педелю работал подмастерьем у Вюншмана, чинил велосипедные насосы, накачивал автомобильные и мотоциклетные покрышки, заряжал аккумуляторы. Лея пришла со своим велосипедом. Когда она съезжала с горы, у нее соскочила цепь, не помог и ручной тормоз. Ее прогулка кончилась у рябины, на которую она наскочила.
— Вы не ушиблись, фрейлейн Лея? Совсем не ушиблись?
Как она упрашивала меня:
— Очень прошу вас, не говорите ничего моему дяде! Хорошо?
Я бы и без того ничего не сказал доктору Фюслеру. Он обращался с ней, как с драгоценной орхидеей, и с удовольствием посадил бы под замок колючий осенний ветер, от которого у нее так разгорелись щеки… Я зажал переднее колесо вместе с осью в тиски и начал центрировать. Она стояла рядом, ей очень хотелось уйти домой с готовым велосипедом. И все время смотрела мне на руки. Однажды она взглянула мне в лицо и рассмеялась, потому что за этой мудреной работой я прикусил себе язык… В ее тяжелых черных косах, уложенных короной на голове, застряло несколько рябиновых листочков и одна ягодка, красная, как коралл. Грудь у меня горела, словно по ней проводили горячим утюгом. Я копался и копался с колесом и думал: хорошо бы оно никогда не было готово… Мне очень хотелось завязать с ней разговор, но ничего в голову не приходило. Минуты летели быстро, голодные, как воробьи. Но вот колесо уже крутилось как следует и шина была уже надета. Лея спросила не без робости, сколько это будет стоить. Видно, у нее с собой было мало денег… Тут пробил мои счастливый час…
— Я сам договорюсь с хозяйкой, фрейлейн Лея. Это же моя работа, и она стоит дешево. Главное, что с вами ничего не случилось. Это правда, что вы не ушиблись, фрейлейн Лея?
Она покачала головой, благодарно на меня взглянула, нет, не только благодарно. Я покраснел, как рак. Мне подумалось, что она сейчас скажет: большое спасибо, мой милый, верный Гпнерион… Мне и сейчас кажется, что эти слова вертелись у нее на языке. Я даже уверен в этом. Потом она протянула мне руку. Я не хотел подать ей свою, потому что она вся была в масле. По Лея мной не побрезговала и крепко-крепко пожала мою грязную руку. Мне что-то сдавило горло. Даже «до свиданья» я не смог проговорить. В субботу хозяйка из моих трех марок удержала две тридцать. В счете, который она написала, числилось полкомплекта спиц. Столько их даже не пошло… И еще плата за рабочий час подмастерья. А я проработал не больше сорока минут, и уж, конечно, не был подмастерьем, даже учеником не был. Я и не подумал вручить Лес этот счет. Для нее я готов был сам стократ заплатить за свою работу.
Если бы я сумел сказать Лее хоть несколько слов… Умел же я говорить с ней на бумаге. Вот у Залигера красивые слова сами собой срывались с языка. Когда он йогом стал брать уроки музыки у Фюслера, он, наверно, совсем задурил Лею красивыми словами.
Сухопарый заряжающий рассказывал в блиндаже:
— За одну неделю три написали мне, что у них не пришли месячные. Мать честная, кто будет все это оплачивать! Но я живо смекнул: бабы этак только подогревают мужчин, замуж хотят дурехи! Хольцауге, рот не разевать, сказал я себе. И не будь дураком, каждой написал: спрыгни-ка с последних семи ступенек в погреб, милая моя девочка, когда пойдешь за углем. И смотри-ка, все устроилось к общему удовольствию. Это, ребята, все бабьи штучки. А вы держите ухо востро, но давайте им задурять вам голову.