— Пусти! — прохрипела Эва. — Пусти, а то задушу!
Но глаза старухи так страшно смотрели ей в лицо, что она не смела протянуть руки к ее горлу, чтобы задушить.
— Хозяйка, пусти! — взмолилась она.
Паралич, на миг побежденный неистовой злобой, снова обессилил старуху. Эва хотела разжать ее пальцы, но не могла.
Кричать было бесполезно. Голос терялся в сенях, а дом к тому же стоял на отлете, далеко от других изб деревни.
Медленно спускались сумерки.
Великан Галайда вдвоем с Собеком перенесли найденное странное существо в шалаш; сбежались все пастухи и подпаски и с удивлением разглядывали его.
Оно было мокрое, и Галайда сушил его около огня, осторожно держа на руках.
Это была молодая девушка, одетая как-то чудно, в белую суконную одежду, а поверх нее в черный суконный же плащ. На ногах были деревянные, подвязанные ремешками сандалии на высоких каблуках. Их-то следы и видел на снегу Собек.
Дивились Собек, Мардула, Бырнас, даже старый Крот никогда не видел ничего подобного.
Девушка была крещеная: на шее у нее висел золотой крестик на золотой цепочке.
Она промокла насквозь. Все еще не открывала глаз, но была жива.
— Надо бы ее раздеть, пускай одежда просохнет, — сказал старый Крот.
И так как девушек не было, то Галайда держал ее на руках, а старый Крот и Бырнас раздевали; молодежь вышла из шалаша. Женской одежды у них не было, поэтому девушку, у которой промокла даже рубашка, раздели догола и, завернув в сухие сермяги и продымленные тулупы, положили у самого костра, на низкой скамье, так, чтобы дым не шел ей в лицо.
— Вскипяти молока, — сказал старый Крот Собеку.
Собек выполоскал горшок и стал кипятить молоко последнего удоя. Все гадали, кто могла быть эта девушка и откуда взялась, но никто ничего не понимал.
— Пришла…
Вдруг девушка вздохнула и открыла голубые глаза.
— Глядит! — сказал мальчик-подпасок.
Но Собек погрозил ему пальцем, приказывая молчать.
Галайда сушил над огнем рубашку и платье, поглядывая, чтобы они не загорелись.
— Где я? — послышался тихий, слабый голос.
— В шалаше, у Озер, — ответил Собек.
— Дайте ей молока, — сказал Крот.
Собек налил в чистый ковш горячего молока и обеими руками поднес его к губам девушки.
Она стала пить, — и живые краски понемногу возвращались на её лицо.
Напившись, она посмотрела на себя и почти закричала:
— Я голая! Где моя рубашка?!
— Сушится, — отвечал Галайда, развешивая перед огнем рубашку, словно парус.
— Отдайте мне рубашку, платье, плащ! — кричала девушка, прикрываясь сермягой. — Вы разбойники?
— Мы пастухи, — ответил Собек. — Не бойтесь ничего!
— Вы добрые люди?
— С добрыми — добрые.
— Я… — начала она и замолчала.
— Мы не спрашиваем, кто вы, — сказал Собек. — Будете еще пить?
Девушка не хотела высунуть из-под сермяги обнаженных рук, и Собек, как раньше, став на колени, поил ее из ковша.
Она напилась, закрыла глаза и склонила голову.
— Может, уснет, — шепнул Крот.
— Вы добрые люди? — снова тихо спросила она, видимо борясь с утомлением и сном.
— Спите, как у ангела на руках, — отвечал Собек.
Через минуту девушка заснула.
— Молодая, ничего с ней не будет, — тихо говорил Крот. — Просто чудо, что даже ног не отморозила. Галайда, где же это ты ее нашел?
— Да в кустах нашел: свернулась в клубок и сидела на ветках, — медленно рассказывал Галайда, развешивая высушенную рубашку на жерди.
— Должно быть, ноги под себя подвернула, а руки засунула за пазуху, — ну, и не отморозила, — предположил Крот. — Слава богу, что совсем не замерзла. Поглядывайте, чтобы искры на нее не летели.
Все ходили на цыпочках, сушили дрова, прежде чем класть их в огонь — чтобы не дымили, кипятили молоко, накрывали ее теплой одеждой.
— Хорошая девка! — шепнул Бырнас, когда девушка сомкнула глаза.
— Как лилия, — тихо сказал Собек.
— Красавица, — прошептал Мардула.
Девушка лежала под тулупами, на постели, наскоро сделанной из еловых ветвей, покрытых платками.
— Пусть отоспится, — прошептал Крот. — Молода еще, живо поправится.
Никто не ложился спать. Девушка лежала уже в рубашке, которую надели на нее Крот с Бырнасом.
Пастух Войтек шепотом сказал Собеку:
— На том же месте лежит, где стелили пану Костке.
Им показалось, что девушка вздрогнула; посмотрели — она была бледна как полотно, и голова ее закинулась назад. Все очень испугались, но старый Крот привел девушку в чувство. Он умел ходить за больными.
Все опасливо следили, чтобы она снова не лишилась сознания. Так прошла ночь.
Не спали и другую, и третью, и четвертую ночь; глубокая тишина стояла в шалаше. Все оберегали девушку.
В разговорах все жалели, что нет баб, чтобы кое в чем помочь, присмотреть, но в душе были рады, что они одни.
Все делал старый Крот с помощью Бырнаса.
Думали, что она не выживет, но все же не теряли надежды. И старались, как могли, удержать душу в этом хрупком теле.
И не удивительно, что смерть таилась за углом шалаша: сколько должна была вынести эта девушка, перед тем как нашел ее Галайда!
— Натерпелась-таки она, да…
Но старый Крот знал чудодейственные травы; их усердно собирали молодые на склоне горы, соперничая друг с другом, и приносили в шалаш, а Мардула помчался через леса, за Польский Хребет, мимо Белых Вод, мимо Высокой — к самому Литвору, за литворовым корнем. Ушел на рассвете, а когда вернулся, солнце стояло еще высоко на небе. Только изодрал новые лапти.
Старый Крот варил травы; он знал, как их надо смешивать, и умел заговаривать болезни.
Девушка ничего не сознавала, бредила, кричала что-то, чего никто не понимал.
Можно было иногда разобрать только одно слово: глаза.
— Сглазил ее кто-нибудь, — говорил старый Крот.
На шестой день утром девушке стало легче, глаза ее смотрели уже сознательно.
В шалаше наступил великий праздник.
Вероятно, она привыкла к легкой пище: поэтому давали ей молоко с медом, которого девки нанесли Мардуле из самого Ратулова.
Девушку никто ни о чем не спрашивал, ничего не старался о ней узнать.
Время шло.
Настали прекрасные, теплые дни. Она стала выходить из шалаша.
Как-то выдалась ночь облачная и туманная. Мардула не выдержал. Тихонько выбрался из шалаша и, крестным знамением отогнав нечистую силу, затем бросив перед собой три камешка, пустился бегом к Лилейному перевалу, оттуда слетел вниз, словно летучая мышь, к шалашу липтовских пастухов. Остановился неподалеку за скалой, насыпал пороху на жесткую ладонь, высек огонь, зажег. Теперь он был уверен, что ни один пес его не учует и не залает, и крался к стаду бесшумно, как дикая кошка, и стремительно, как рысь. Он знал, где находится загон.
Говорят про меня, что краду я ягнят,
Я краду и овец — пусть-ка мне запретят! —
напевал он сквозь зубы. Он не веселился при мысли о своей дерзкой затее — согнувшись, шел сосредоточенный, медленно скользя по склону и соблюдая величайшую осторожность. Добравшись до загона, он из-за ограды схватил овцу одной рукой за шерсть, другой за морду, чтобы не блеяла, перенес ее через ограду и, вскинув на плечи, мигом взбежал на гору. Собаки и не пошевелились. Довольный собственной смелостью и ловкостью, он с трудом удержался, чтобы не запеть просившуюся на язык песенку:
Мать меня учила
Песни распевать,
А с отцом я хаживал
Красть да убивать!
Липтовские пастухи сторожили неподалеку, в низине. В шалаше бацы сквозь щели виден был огонь костра. Мардула, с овцой на спине, нагнулся и приветствовал невидимых пастухов довольно нелестными словами. Потом выпрямился, подпрыгнул и в воздухе хлопнул ногой о ногу от радости, что сумел украсть и что принесет мяса для панны.
Утром на Липтовской горе поднялась тревога: баца с Тихого Верха заметил пропажу и пришел с пятью вооруженными пастухами отнимать украденную овцу. Они не сомневались, что стащил ее Мардула. Пришли они черные, продымленные, звенящие медью.
Но Собек вышел им навстречу со своими пастухами и после взаимных поклонов сказал:
— У нас тут больная панна. Станем драться — поднимется крик. Овцу я вам верну. А если хотите драться — то сойдем с горы вниз.
И он отдал овцу, отобранную им у огорченного Мардулы.
— По рукам! — сказал липтовский баца. — А когда захотите померяться с нами силами, мы выйдем.
Они с достоинством поклонились друг другу, обменялись рукопожатиями и разошлись.
Но, проходя мимо Собекова шалаша, баца с Тихого Верха и липтовские пастухи увидели девушку, сидевшую на пороге.
— Ай-ай-ай! — удивился баца с Тихого Верха. Он говорил по-тамошнему, нараспев.