XXIII
Княжение великого князя Ярослава — одна из самых блестящих страниц истории древней России. Правда, вначале это княжение было несколько омрачено борьбою с оставшимися в живых братьями Ярослава: Судиславом Псковским и Мстиславом Тмутараканским, а также с племянником Брячиславом Полоцким, но вскоре побежденный Судислав умер, а с Мстиславом и Брячиславом Ярослав помирился, оставив за собой Северную и Западную Русь от Днепра. Юго-Восточную, с княжеским столом в Чернигове, он предоставил Мстиславу, а Брячиславу дал города Витебск и Усвят. В 1035 году Мстислав умер, и Ярослав овладел всей Русью.
Отношения между Ярославом и Мстиславом в последние годы жизни Мстислава были вполне дружественные, и братья вместе ходили на ляхов, от которых они вернули Руси червенские города[20]. Расширяя пределы Руси на север, на запад и восток, Ярослав построил, как оплоты русской твердыни, на северо-востоке на Волге город Ярославль, в Червонной (Галицкой) Руси также город Ярославль, сохранившийся, как и Ярославль-Волжский, до сих пор, а на северо-западе у Чудского озера — город Юрьев, который был назван так потому, что в святом крещении Ярославу вместо этого древнерусского языческого имени дано было имя Юрий. И хотя Ярослав был усердным христианином, тем не менее летописец, по привычке народной, называет его преимущественно его прежним, языческим именем, и это имя укреплено за ним историей.
Внутри страны Ярослав водворил порядок и приказал составить сборник законов «Русскую Правду»[23]. Земля росла и богатела, росли и богатели села и города, особенно Новгород и Киев.
Тогдашний Киев сравнивали с Царьградом. Двор Ярослава прославился блеском величия. Западноевропейские государи усердно искали дружбы великого князя киевского: Олаф Святой, король норвежский, Андрей венгерский и другие приезжали в Киев, прося помощи и защиты у Ярослава.
Мудрый князь, ревностный в вере и любивший книги, распространял христианство и просвещение среди своих подданных, строил усердно храмы и монастыри, украшал их, приглашая лучших византийских мастеров, заботился об улучшении на Руси церковного пения. При нем были созываемы соборы русских епископов для разрешения назревавших вопросов церковного управления. При Ярославе же построены знаменитые храмы Святой Софии в Новгороде и Киеве, и по его же указанию переведены многие книги с греческого языка на славянский, причем при киевском храме Святой Софии было устроено книгохранилище для общенародного пользования. Он заботился об увеличении числа приходов и об обеспечении иереев. При Ярославе жили в Киеве преподобный Антоний Печерский, вернувшийся с Афона после утверждения Ярослава на великокняжеском столе и основавший Киево-Печерский монастырь, ныне Лавру, и бывший отрок Бориса святой преподобный Моисей Угрин, который, возвратясь из польского плена, поселился в пещере у святого Антония.
И святая православная церковь окрепла и возвеличилась на Руси в правление Ярослава, прозванного Мудрым.
Умирая, Ярослав завещал своим сыновьям жить в мире. Он говорил им: «Скоро не будет меня на свете; вы, дети одного отца и матери, должны не только называться братьями, но и сердечно любить друг друга. Знайте, что междоусобие, бедственное для вас, погубит землю, а согласие ваше утвердит ее».
Но завещание Ярослава не исполнялось его сыновьями, внуками и правнуками, и созданная трудами Ярослава сильная страна, раздираемая междоусобиями, мало-помалу теряла свое могущество. Одолеваемая с запада Польшей, с востока она поддалась татарам и более двухсот лет несла татарское иго. Но светильник веры православной, зажженный на Руси святым равноапостольным великим князем Владимиром, не угасал и согревал надежду на лучшие дни, и эта надежда оправдалась в последующей истории.
Давно уже прошли годы княжения Ярослава; те годы стародавние почти тысячелетие отделяет от нас. Но и до сих пор жив в памяти благодарного народа образ этого князя-печальника, князя-собирателя, князя — просветителя родной страны. И до сих пор мысль историка-исследователя невольно обращается к стародавним годам, годам воцарения и княжения Ярослава, известного в истории под именем Ярослава Мудрого.
П. Загребельный
Ярослав Мудрый. Роман
Год 992. Большое солнцестояние. Пуща
Во оны дни и услышат
глусии словеса книжная и ясн
будет язык гугнивых
Летопись Нестора тот день, когда он пришел на свет, повсюду лежали девственно белые снега, и солнце ярко горело над ними — огромное низкое солнце над приднепровскими пущами, и таилась тишина в полях и лесах, и небо было чистое и красивое, как глаза его матери. Видел ли он эти глаза и небо в них и слышал ли ту первую тишину своей жизни? Мать родила его среди молчаливых снегов, и он поспешил подать голос Старый дед-мороз люто ударил ему в губы, силясь угомонить первый крик новорожденного, но добрые боги велели морозу идти прочь, и первый крик прозвучал так, как и надлежало, — пронзительно, неудержимо, радостно — «Живу!».
Но память жизни дается человеку не с первым его криком, а потом, она возникает в тебе, будто сотрясение, будто взрыв, и свое бытие на земле ты исчисляешь с того момента.
Для него мир начался тьмой. Глухая чернота заливала все вокруг, и он барахтался на самом дне ее, в какой-то тяжкой тине, и плакал отчаянно и безнадежно. Был он посреди бесконечной, ужасающе чужой дороги, сплошь погруженной в темноту Ничего не знал и не видел. Ноги сами угадывали направление, ноги несли его дальше и дальше по дороге, глубже и глубже в темноту, и ему становилось все страшнее и страшнее, и он плакал горько-прегорько. Тьма затягивала его в себя, поглощала его, и он послушно шел в нее, вездесущую, и только и умёл, что плакать.
Так и пронесет воспоминания об этом через всю свою жизнь. Он это был или только приснилось?
Потом был дед Родим. Собственно, и не сам дед, а его руки, две бесконечно широкие теплые лопаты, которые извлекли младенца из черноты безнадежной дороги, а потом как-то странно прикасались к голове мальчика, к жестким, будто на спине волчонка, волосам, и от этого непривычного прикосновения плач перешел во всхлипывание, а потом и вовсе затих и прекратился.
Большущий человек с густыми, тронутыми крутой сединой волосами на голове и на лице, прикрытый спереди шкурой тура, зацепленной толстым ремнем за похожую на ствол старого дуба шею, колдовал над пламенем. Красное, желтое, сизое, а то внезапно вырвется оттуда черное и испуганно спрячется за мерцающую красноту, сиреневая муть растворяется в нежной синеве — краски рождались, играли, переливались, краски жили буйной, веселой жизнью сначала в горне, потом на лице, на широких дедовых руках, на всей его могучей фигуре, а потом уж плыли и на Сивоока, проходили сквозь него, и он чувствовал, что начинает жить этими красками, этими огненными вспышками в задымленной хижине, а еще он жил отвагой точно такой же, как та, что была в дедовых руках, когда они без страха погружались в бурление пламени и доставали оттуда зацелованные огнем удивительные вещи, которые светились красками, еще более неожиданными и яркими, чем те, которые мальчонка видел на земле и на небе.
Дед был — Родим, а он — Сивоок. Это воспринималось как данность, это начиналось еще до того, как он помнит себя, точно так же, как пламя, как руки деда, как податливая глина в тех руках, как радужность красок, среди которой вырастал малыш.
Дед Родим всегда молчал. Не было людей вокруг; словно спокон веку жил он на пустынном удолье у дороги, ведущей неведомо куда, знал Родим лишь глину и бушующее пламя в горне, молча лепил свои посудины, бросал на них причудливое переплетение краски, обжигал в горне и складывал под камышовым навесом.
Зачем слова?
Дед круто замешивал глину, бросал увесистый комок на деревянный исшарканный круг, перед тем раскрутив его (приспособление для раскручивания круга ногой было для Сивоока непостижимейшей вещью из всего, что происходило), осторожно приближал к куску глины свои широкие ладони, и глина тянулась вверх, разрасталась, оживала, с веселой покорностью шла за ладонями. Слова здесь были ни к чему.