— Что? — недоумевал Шелудченко, вскидывая голову кверху и вглядываясь в афишу.
— Вот вам ваша тишь да гладь… Сорвать, заклеить эти афиши! Это черт знает что! — не унимался уже ротмистр. — Читайте-ка, Иван Герасимович, если раньше, давая разрешение, не читали…
— Ну, читаю… читаю, — не совладая с одышкой, взволнованно сказал исправник. — Рюи-Блаз, драма Виктора Гюго…
— Гюго!
— Ну, Гюго… Рюи-Блаз. А что есть этот Рюи-Блаз… а?
— Да не в том дело! — презрительно смотрел на него ротмистр. — А дальше… помельче шрифт… вот… сбоку…
— Сбоку? Ага… вижу.
— «Так вот они, правители страны, министры бескорыстные народа, так вот у нас дела какого рода…» — медленно, с расстановкой, обдумывая каждое слово, читал исправник, оглядываясь по сторонам.
— Ну? — процедил ротмистр, чувствуя удовлетворение после приступа гнева. — Ну-с, Иван Герасимович?
— Думаете? — односложно спросил исправник и мигнул смешливо Басанину.
— А по-вашему, как же?
— Думаете, присочинили актеры… а? Или научил кто?
— Не присочинили, а напечатали нарочно. Цитату напечатали «со смыслом». Оштрафовать типографию на сто целковых да проверить паспорта у актеров! Это ваше, ваше дело, Иван Герасимович… Губернатор бы увидел сию минуту афишку…
— Так вот у нас дела какого рода… — повторил, пыхтя, Шелудченко, — Изречение! Действительно! Виктора бы мне сюда этого Гюго — поизрекал бы у меня! Да ведь не в моем уезде, прохвост! Распоряжусь, распоряжусь насчет типографии, Павел Константинович. Что говорить — легкое упущение!
Ротмистр Басанин козырнул и выбежал на улицу.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Друзья Феди Калмыкова
Последние месяцы гимназического курса пробежали в подготовке к выпускным экзаменам, начинавшимся в конце апреля. И по мере приближения экзаменов Федей все сильней и сильней овладевало новое чувство, отодвинувшее в его сознании все существовавшие до сих пор интересы и даже влечение к Ирише Карабаевой, с которой — по той же причине — редко теперь встречался. Это было чувство ответственности перед самим собой, перед всем продолжением своей жизни будущего российского интеллигента.
Получить золотую медаль, пропуск в университет — это стало уже вопросом чести для Феди.
Часто он уходил после обеда к товарищам, жившим в гимназических общежитиях Шелковниковой и Бобовник, и просиживал там долгие часы за тригонометрией и физикой — науками, неохотно постигаемыми и никогда не привлекавшими его внимания.
Дома, в семье, все было по-старому: будни вывязывались мерно, одним цветом, как неразличимые петли в чулке.
Райка утром отправлялась в гимназию, слепой, скучающий отец — на смежную половину старика Калмыкова, а Серафима Ильинична занималась хозяйством и уборкой своей маленькой квартиры.
Из ее окон были видны стоящая напротив просторная, широкая ямщицкая изба, плотно прижавшаяся другой стороной к станционному амбару, и почти весь большущий калмыковский двор, уставленный летом фаэтонами и шарабанами, а зимой — санями различных фасонов и размеров; во всю ширину двора, в конце его, поставлены были высокие конюшни, за которыми уже шел фруктовый сад.
Как докучливо знакома Серафиме Ильиничне картина калмыковского двора!
Весной раскрываются окна в ямщицкой избе, и вывешиваются на подоконники грязные, блошиные зипуны и тулупы, на которых укладываются кошки с котятами или старая дворовая шавка с подбитой ногой. Из избы потянет кислым запахом щей из котла и опарного теста и удушливой цвилью. Вспотеет на солнце навоз, горой набросанный возле конюшен, и пар от него тяжело пойдет сизыми теплыми клубами по двору, в раскрытые окна калмыковского дома. Зажужжит у навоза густой хоровод больших и жирных зеленых мух. Мушиные стаи заполнят все комнаты в доме и только под вечер утихнут, покрыв сплошной черной сыпью выбеленные стены.
От первых дождей вспухнет и размякнет земля и утонет станционный двор в многопудовой жидкой грязи — иссиня-черной, маслянистой, как колесная мазь. Лошади, проваливаясь в нее, кажутся низкорослей и мельче; двор засыпают жужелицей и кирпичами, но пройдет новый дождь — и насыпи эти смываются.
Ямщики ссорятся из-за очереди на дальние поездки, пьянствуют, грозят прибить сварливого, хромого старосту Евлампия, — скачет по двору крепкая и свободная ямщицкая ругань. Не остается в долгу и молодой хозяин — Семен Калмыков.
«Что видят, чему здесь научиться детям?» — скорбно думает Серафима Ильинична.
Она терпеливо живет здесь с тех пор, как ослеп муж. И, когда это случилось, приехали из соседних уездов братья Мирона Рувимовича, оба врачи, — устраивать судьбу его семьи. В то время старик Калмыков отошел уже от дел и всем ведал Семен — старший сын от второй жены. Старуха и он, боясь участия слепого Мирона в общих станционных доходах, поспешили выделить ему долю: были куплены лошадь и фаэтон, был нанят ямщик, который стал выезжать на извозчичью биржу и кормить тем самым семью Мирона. Теперь ее существование зависело от ямщика — Карпа Антоновича.
Старый, благообразный Карп Антонович, с шелковой седой бородой, приезжал под вечер чаще всего пьяным и неразговорчивым. И еще за час до его возвращения домой Серафима Ильинична, ведя под руку мужа, выходила на улицу и усаживалась на скамеечку в ожидании своего кормильца. Вот следом за десятком других извозчиков показывался и он из-за поворота. Боже, с какой тревогой и надеждой всматривалась она в его лицо, в то, как крепко сидит он на козлах, как держит в руках вожжи, — рысью или понуро бредет взмыленная или сухая лошадь!..
Он, словно не замечая своих хозяев, взлетал на горбик мостика и въезжал по уличке во двор.
— Карпо вернулся, — сообщала она тогда невидящему мужу и торопила его домой.
— Да, да… мне так и показалось. Ей-богу, Симочка, мне эти новые очки, кажется, помогут, — неожиданно оживлялся он. — Я тебе правду говорю: я смутно заметил его длинную бороду. Скажи, у него ведь борода длинная?
— Да, да, родной… длинная, — печально улыбалась она: «О, если бы он видел!»
Слепой — он жил только памятью. Иногда она ласково обманывала его, и ему казалось мгновениями, что он прозревает. Тогда его уверенность была особенно болезненной для окружающих.
— Смотрите, смотрите… — задыхался он от непостижимой радости. — Вот… вот смутно я вижу свои пальцы… очертания… очертания. Вот указательный… особенно указательный ясней всего. Смотрите, смотри, Симочка, — вот ведь он. Я вижу! — почти безумный, гипнотизирующий шепот вырывался из его уст.
Он держал перед своими открытыми мертво-лучистыми глазами дрожащую руку с растопыренными пальцами, а другой — осторожно ловил эти пальцы, нежно притрагиваясь и скользя рукой по ним, словно боясь, что от прикосновения к ним они могут исчезнуть. И как будто их можно было вспугнуть громким голосом, и они могут уплыть из его неподвижно, настежь открытых глаз, — он уже только тихо, перехватывая дыхание, шептал:
— Я вижу… Вижу туманно… Я могу, я хочу прозреть…
Он ничего не видел.
— Хо-хо-хо! — смеялся кто-нибудь из дворовых, наблюдавший такую сцену. — Хиба так видют?.. А вы скажить, Мирон Рувимович, чи стриженый я, чи бритый? Не-ет, ни дули вы не видите!
— Уходите вон! — налетал на того Федя. — Как вы смеете вмешиваться?
— Тю! — плевал дворовый. — Хиба можно обманывать человека? Человеку свою судьбу не переспорить.
Калмыков бледнел и низко опускал голову.
— Феденька… не надо. Я видел… видел, — подкатывалась спазма. — А теперь… я разволновался, я опять слеп. Мне нельзя волноваться. Мне профессор Гиршман сказал еще.
— Ты видел, отец! — горячо, не понятным самому себе убежденным тоном говорил Федя.
…Надо было ждать, покуда Карпо Антонович распряжет лошадь, засыплет ей овса в конюшне и отнесет свою извозчичью одежду в избу. Потом он приходил в кухню Серафимы Ильиничны и приносил, как всегда, на сохранение снятую с лошади упряжь, вожжи и свой «батюг» — кнут, которым больше всего дорожил.
И опять с тревогой и надеждой смотрела молча на него Серафима Ильинична: «Хоть бы два рубля привез, — Архип два десять привез Семену…»
— Выручка, барыня, одно дело… простите за выражение. Кобыла моя подкову потеряла! Ну, в кузню пришлось, конечно, — час и пропал, да и деньги тоже. Околоточный на два часа взял — в долг, конешно. Не везет! Прямо говорю вам — не везет! Верьте, не верьте, а вот больше, как рупь сорок, не заработал. Н-да!
Хмельной — он тряс своей длинной шелковистой бородой, добрыми глазами смотрел на хозяйку: «Н-да…» Он выворачивал в доказательство грязный широкий карман своих штанов, и оттуда падали на подставленную ладонь серебряные гривенники и пятиалтынные вместе с мелким мусором черносерой махорки, обломков спичек и кусочков измятой папиросной бумаги. Половину выручки Карпо Антонович крал, — но разве можно было его проверить?