— Докладывай, что Григорий Иванович передавал? В первую очередь, как там Оля?
Я понурилась.
— Да, да… — у Алексея Владимировича легла на переносье складка. — Чем меньше о разведчике говорят вслух, тем ему легче работается. А работать трудно чертовски! Вологда — глубокий тыл, между тем и здесь обстановка накаленная. Офицерские заговоры. Интриги эсеров. По уездам, в Шексне, в Череповце действуют кулаки. Да саботажники, спекулянты… Откровенно говоря, поддашься иногда слабости, измотанный донельзя, и мечтаешь о фронте: на войне легче в открытом бою. Но если в армейских тылах столь сложно, то что же за линией фронта, там, где вы, Григорий Иванович, Оля?
Я закусила губу. У каждого есть или впереди предстоит Темная Рамень, в этом все дело с Олей у нас было все пополам, на двоих: от последней корки хлеба из нищенской сумы до травы в росе, от темных деревенских закоулков до костерика потайного, теплинки малой. А она и в лаптях была, да не своя!
Гуляет под яблонями петух. Чудо, что за роскошный кавалер: жилет — атлас блестящий, гребень короной, на ногах шпоры. Звенят шпоры, ах, названивают: разве не мило, что у конспиративной квартиры чекистов гуляет петушок?
Вдруг двери настежь, Серега был бледен, глаза блуждали.
— Что? — встревоженно поднялся Алексей Владимирович.
— Пакет пуст. Тысячу же раз проверял! Клянусь, был цел всю дорогу. До последнего узелочка.
— Узелочки? — шепотом вскрикнул дядя Леша. — Раззява!
Белоглазов выложил на стол кобуру и сумку, моток дратвы, распечатанный конверт.
— Виноват, убить меня мало.
Его пожилой молчаливый спутник покашливал в сенях.
Алексей Владимирович перебирал листки из пакета. Ни строки на них, ни буковки единой.
— Вы напрасно расстраиваетесь, — проговорила я, мало-помалу приходя в себя. — Пакет же из тайника. Видно, подложный. Для отвода глаз, я думаю.
Чуть было я не ляпнула, что так Оля учила: ни шагу без страховки и тройной конспирации.
У меня в косе тряпочки. Бумажка в тряпочках. С цифрами. Цифры, и больше ничего. А еще сахарок в бумажке. Накладная вроде бы. На мыло, на сапоги. Через копирку написано, едва что разберешь.
— Помяните мое слово, не будет из нее путевой старухи, — бормотал Серега.
Бережно принял мои бумажки Алексей Владимирович и упрекнул его:
— Все фокусничаешь?
— Да тип подозрительный там ошивался. Картузик хромовый, выправка офицерская. Руки чесались по-свойски его приголубить, я воскликнула:
— Серега, это же Пахолков! И не ошивался он, просто наблюдал для страховки.
Под яблонями гулял петушок: маслена головушка, шелкова бородушка, корона набекрень.
* * *
Листопад в Вологде. Подует ветер — и метут алые, порошат желтые метели.
Липы на углу Жулвунцовской и Екатерининско-Дворянской, тополя Александровского сада держат на себе золотые вороха: долго еще не иссякнуть цветным метелям в Вологде.
Покинув гостиницу «Золотой якорь», занимаемую отделами штаба, я любила пройтись по улицам, чтобы при виде домишек деревянных, куполов церквей, нарядных лип подумать: а в Раменье-то как?
Федя убит…
Не верится, что был недавно класс, черные липы, играли мы в палочку-выручалочку, Федя раз в церковь спрятался, я его бранила: «Ужо тебя поп на горох голыми коленками поставит!»
По поручению отца я попросила дядю Лешу навести справки о солдатах, помогавших схватить Высоковского, и от себя прибавила о Феде. В ответ получила: солдаты до наших не дошли, пропали без вести, а Федя — убит.
«Пал на поле боя за мировую революцию»… А он меня лягушками пугал!
На Кирилловской площади обучаются новобранцы. Маршируют лапти, азямы и сермяги с деревянными винтовками под командой шишкастого шлема с огромной матерчатой звездой:
— Ать-два, левой! Ать-два!
У булочной очередь.
Нищенка, известная всей Вологде Пятачковая барыня, шлепает валенками по лужам: зимой, сказывают, она выходит с зонтиком, летом и осенью, до снега, обретается в валенках и шубе.
Осень в Вологде. Листопад.
Над городом кричат паровозные гудки: мчат составы из стиснутых фронтами глубин России на Вятку, Урал, в Пермь и Котлас. В стань осеннюю забубенно рыдают тальянки, несутся молодые голоса:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов
И, как один, умрем
В борьбе за это!
Пробренчат ключи в коридоре, надзиратель Шестерка заглянет в камеру, пошаркает дальше, и вновь цепенеет сонно каменная громада тюремного замка.
Спишь, не спишь, а лежи, не ворочайся…
Близким разрывом бомбы меня швырнуло на дно окопа. Духота, потемень горячая, соленый вкус во рту. И темень пропала, все исчезло, и сколько так длилось — час, сутки? Очнулся: горький дым стелется над полем, истерзанным бомбежкой и артиллерийским обстрелом. Ушли наши, посчитали меня убитым и ушли. Один я. Я и небо. Небо было высокое. Как сейчас вижу: голубое и ясное. В жизни не видывал такого. Да и откуда мне? От безделья ли было в небо-то смотреть: раз большак я, то пашу, а то сею либо на пожне кошу. Все в работе, все в трудах — хозяйство небось было на руках.
Вылез я из окопа. Ноги подкашиваются. Земля качается. Видно, стал я тяжел для земли, ежели не держит меня, качается.
Чего уж… Чего распространяться дальше? Плен!
В запертой барже привезли в Архангельск. Тошнило всю дорогу, наизнанку выворачивало: контузия, с ней не шути.
Кому из пленных дан лагерь, мне — тюрьма, окна в решетку, нары арестантские и параша — лохань с нечистотами в углу.
Заскорузлая от крови тельняшка, подарок командующего, полосатая, береженая, с себя не снимал, — неужто ты подвела? Ведь для белых тельняшка — пугало!
Внизу дверь проскрипела ржаво. Ветер прогремел оторванным листом железа на крыше.
Чу! Осторожный, вкрадчивый стук. Тотчас с нар сползает тень, шлет, стуча по стенке, ответное: тук-тук.
Из камеры в камеру, с этажа на этаж: тук-тук…
Заработал «ночной телефон». Меня это не касается. Шабаш! Из рядовых я рядовой. Не про меня стуки. Рыпался, гоношился — и эво, в тюрьме нары протираю. Хватит с меня, зарок даю.
— Товарищ, спишь?
Тень приблизилась к нарам.
— Ты, товарищ, кажется, из Городка?
Не-е… Не попадусь. Зажмурился крепче. Ученые мы, на шепотки не поддаемся. Всяк сверчок знай свой шесток.
— С Григорием Достоваловым, случаем, не знаком?
— А чо?
Не вытерпел я все-таки. Достовалов и сосед, и свой человек.
— Куревом не богат, товарищ?
В кармане у меня набралось со щепотку махры.
— Дерни разок, чего уж…
Двухэтажные нары битком набиты, и на полу вповалку, впритык друг к другу арестанты. Ворочаются, чешутся: вши, клопы осилили.
— Ты из флотилии Виноградова, не ошибаюсь, товарищ;?
Помигивала цигарка, прячась в горсти.
— Тоскуешь? Брось, не кручинься, за решеткой теперь лучшие люди. Набирайся ума-разума. В тюрьме, заметь, быстро растут и мужают.
Растут? Картошка в подвале, дядя, тож растет. Вспоминались изможденные, хилые, как бы теменью порожденные ростки, — ну, уж коль это рост, так что и звать бледной немочью?
— Почему о Достовалове спрашиваешь?
— Из одиночки стучат: в отряд Достовалова проник провокатор.
* * *
Рассчитана камера человек на тридцать. Нас наберется более сотни. Штатские и военные. Мастеровщина и деревенские. Взрослые и ребята.
Запинаясь о ноги соседей, ступая в лужу, натекшую от параши, слоняется гимназистик в черной шинели до пят.
— Господа, скромно и с достоинством обращусь я, — бормочет гимназистик сам с собой. — Господа, я не виновен. Это досадное недоразумение, господа.
Писарем служил гимназистик где-то в штабе у красных. Второй месяц находится под следствием по обвинению «в сотрудничестве с преступным сообществом, поставившим своей целью ниспровержение существующего строя», — статья 126-я уголовного кодекса.
Старосте камеры матросу Осипу Дымбе поднесена 38-я статья уложения о наказаниях.
Статьи. Кодекс. Уложение… Набираюсь науки.
У Осипа Дымбы усики лихо закручены, клеш шире Черного моря, бескозырка с якорями. Пуговицы бушлата надраены, на брюках острая складочка. Не теряет флотский моряцкого шику.
Возле него постоянно отирается Гена, мальчуган из самого Архангельска, со Смольного Буяна.
— Ося, на Мудьюге камера заготовлена. Подземная… — Генка округлил глаза. — Для Ленина!
О Мудьюге, лесистом островке на Белом море, стараются не упоминать вслух. Есть лагеря на Бегах и Бакарице, подвалы таможни заключенными переполнены, на Кегострове тюрьма. Но Мудьюжский лагерь — всем тюрьмам тюрьма!
Что же до Гены, то в камеру угодил с улицы. В булочной с приятелем отоварился по карточкам, и заспорили дружки: кто зараз сколько съест? Генка сказал: