Проклиная всех тех, кто «дальше своего носа не видит», заточил себя Пиркгеймер в доме у Главного рынка. Стал переводить Лукиана. Рылся в рукописях, наводил порядок в библиотеке. Приглашал к себе Альбрехта, чтобы тот рисунками украшал поля и титулы наиболее любимых им книг и манускриптов. Дюрер его просьбы выполнял.
Крепился Вилибальд, делал вид, что отстранение от городских дел отвечает его же интересам: дескать, давно собирался посвятить себя служению литературе. Только Дюрера, который знал его получше других, обмануть было трудно: тяжело переживал друг происшедшее с ним. Пил, в разгуле пытался забыть обиду. Приглашал друзей из Италии и немецких земель, спорил с ними на философские темы. Кричал: нужно сделать так, чтобы в Германии не было никаких других властителей — слишком много их развелось, отсюда и все беды, — кроме одного императора. Те, кто стоял близко к совету, рекомендовали ему придерживать язык: ведь таково нее одно из требований союза «Башмака»!
Трудное время наступило для Пиркгеймера. В довершение ко всем бедам тяжело заболела Кресщенция. Дитрих Ульсен, главный городской лекарь, стал в доме частым гостем. Но исцелить Вилибальдову супругу, видимо, не было возможности.
Дюрер пытался утешить друга. Исполнял его желания, будь бы это в его силах — всю бы Пиркгеймерову библиотеку украсил рисунками. Видимо, в благодарность за то оставлял его Вилибальд за своим столом, когда собирались у него именитые гости. Их было интересно слушать. Сколько нового узнал Альбрехт от Конрада Цельтеса, прибывшего в Нюрнберг, чтобы напечатать здесь рукопись монахини Розвиты. У Пиркгеймера теперь только о ней и вели речь. Цельтес пребывал в состоянии восторга. Вот доказательство того, что и в стародавние времена по своим талантам германцы не уступали римлянам. Не мог понять его Дюрер: к чему это, чем другие народы хуже? Да и Розвита ему не нравилась: видимо, ее лишь одно беспокоило — как охранить праведниц и наставить на путь истинный блудниц. Бог, конечно, держал ее сторону: ведь не иначе как по его воле превращались платья христианок при покушения на их честь легионеров из полотняных в железные.
Еще рассуждал Цельтес о том, что пора прекратить междоусобицы между немцами — мол, только так можно восстановить их былое величие. Мрачнел Конрад, когда слушал рассказы Вилибальда о его военных подвигах. Будто отвечая ему, читал нараспев недавно написанные стихи:
Нам пойти б войной на свирепых турок,
С гордым Римом нам потягаться б в сече
Иль чужих князей потеснить бы к вящей
Славе германцев.
Нет, пуская кровь соплеменным братьям,
Руки мы свои оскверняем только,
Только лишь урон, дураки, себе же
Сами наносим.
Лицо сына франконского виноградаря печально хмурилось. Срывался его голос на крик:
Дева, ты внемли неустанным зовам,
Ты конец войне положи нелепой,
Мир нам дай, сплоти племена родные
Дружбой, любовью!
Где он, новый Карл Великий? Возродится ли его дух когда-нибудь в его потомках? Эх, если бы только было можно подвигнуть Максимилиана на настоящее дело. Советом ли, словом. Поэт и в Нюрнберге продолжал работать над панегириком Максимилиану. Воспевал его доблести и добродетели, хоть и знал, что лжет и себе и другим, ибо не раз за Пиркгеймеровым столом говорил он о безволии, несобранности, душевной лености Максимилиана. Будучи в свите императора, Конрад прекрасно знал его.
И все-таки он и его собеседники, подобно тысячам людей в немецких землях, жаждавших обновления, заставляли себя верить в созданного ими самими мессию. И каждый готов был служить номинальному повелителю империи верой и правдой, восхвалять, курить фимиам, прославлять его своими картинами. А уж если говорить правду, то не столько Максимилиана, сколько веру, которой сами жили.
Цельтес быстро нашел работу для Дюрера. Том его философских творений, для которого Альбрехт создал титульный лист, оказывается, должен был открыть собрание сочинений. Деньги на издание давал Пиркгеймер — поэт так и не сколотил состояния. В «Четыре книги любовных историй», которые Цельтес теперь готовил к печати, он включил панегирик городу «Норимбергу». Воспевал великий Конрад тамошние здания и церкви, богадельни и окрестные леса. Чрез меру хвалил мудрость городского совета и суда, законы и обычаи. Титульный лист, исполненный Дюрером для «Философии», Цельтесу пришелся по душе. Просил он живописца сделать еще одиннадцать гравюр для остальных томов.
Не торопился Альбрехт давать согласие: оскомина, не прошла от церковной символики, а уже навязывают аллегории в новом духе. Казалось, чего проще — изобразить преследование Аполлоном Дафны! Похожиз сцены не раз приходилось видеть в улочках на берегу Пегница. С мифом, однако, дело обстояло сложнее. В превращении Дафны в вечнозеленый лавр видел Цельтес глубокий смысл — стремление к идеалу красоты. Что-то созвучное мыслям Дюрера было в таком толковании. Но вот выразить этого он не мог. Сухим и вялым получался рисунок. Бросил. Другие иллюстрации были выполнены его учениками.
Распространилась в ту пору молва, что получил совет верные сведения: собирается ансбахский маркграф Фридрих IV со дня на день отправить своего сына Казимира в поход на Нюрнберг. Закипел город как развороченный муравейник: родные леса, на которые с давних пор зарятся ансбахцы, не отдадим! Пусть герой швейцарской войны Пиркгеймер возглавит ополчение! Совет склонился перед народной волей. Его посланцы, посетив Вилибальда, взывали к долгу гражданина — когда городу грозит опасность, разве поставит нюрнбержец личные обиды выше общего бедствия? Пиркгеймер для приличия поломался и, конечно же, согласился. Книги и рукописи — снова на полку. Дни напролет проводит в ратуше, доказывает: пора положить конец дедовской тактике — ворота на запор, и с городских стен свысока поглядывать на неприятеля. Нужно вывести войско в открытое поле, использовать силу огнестрельного оружия. Уж он задаст Казимиру! Дюрер тоже рвался защищать родной город. Но Пиркгеймер этому воспротивился — ему-то незачем лезть в драку, без него обойдутся.
Вскоре лазутчики донесли: не сегодня, так завтра Казимир появится у стен Нюрнберга. В спешке обсудили план действий. Разбили ополчение на два полка. Во главе основного — член совета Ульман Штромер. Ему надлежало выступить первым. Пиркгеймеру предписывалось идти другой дорогой и соединиться с основными силами в нюрнбергском лесу.
Все было рассчитано до мелочей. Но когда Вилибальдовы отряды вошли в лес, то увидели штромеровых вояк, бегущих не разбирая дороги. Не захотел Штромер делить лавры победы с Пиркгеймером, полез в драку, не дождавшись его подхода. Ну и получил свое.
19 июня 1502 года у Аффальтербаха навсегда померкла полководческая звезда Пиркгеймера. Штромер вышел сухим из воды, все свалил на Вилибальда: нарочно, мол, тянул с подходом, а придя, не оказал помощи. Пополз после этого по Нюрнбергу слух, что будто бы, затаив обиду на город, нарочно поставил Вилибальд ополчение под удар.
Вот она — любовь народная! Вчера поднимали на щит, сегодня готовы побить камнями. И ведь действительно собирались ото сделать. После того, как отхватил Ансбах нюрнбергские угодья, побаивался Вилибальд выходить из дому — до того накалились страсти. Отсиживался «великий полководец» за крепкими запорами и строчил письма друзьям, оправдываясь и доказывая вину Штромера. Дулся на весь свет. И на Дюрера в тем числе. Ведь знает, как ему тяжело, а неделями не показывается! Неужели художник заодно с его врагами? Напрасно убеждал друга Альбрехт: беда в доме стряслась. Но разве себялюбцу докажешь? У Вилибальда на первом плане собственная персона, когда рассержен, все в одинаковом свете видит.
А беда действительно пришла в дом Дюреров. Отец доживал последние дни. Давно уже начал он говорить о надвигающейся смерти, отдавал последние распоряжения: приказал похоронить себя в церкви святого Зебальда, определил, кто должен служить заупокойную мессу, во что его обрядить. Больше всего доставляла ему волнений судьба мастерской. Альбрехту она ни к чему. Приходится передавать ее второму сыну Эндресу, на которого отец не возлагал особых надежд. Беспокоился мастер и о своем племяннике Николасе, сыне покойного брата Ласло. Двадцать лет тому назад, когда привезли в Нюрнберг тщедушного мальчишку, похожего на лодчонка, принял Альбрехт-старший его в семью как родного сына. Когда же ушел младший Альбрехт к Вольгемуту, стал приучать племянника к своему ремеслу. Оказался Николас малым смышленым, ненамного уступал в сноровке двоюродному братцу. Дал ему мастер свое имя, и стал Николас Дюрером. Но из обычных странствий после окончания учения племянник не вернулся, осел в Кёльне. Перед своей болезнью неожиданно узнал мастер, что сменил Николас прозвище Дюрер на Унгер, что значит Венгерец, после чего вычеркнул его старик из своей памяти. Видимо, не суждено Дюрерам прославить ювелирное дело.