Он стонал долго, жалобно, а из под синих век выкатывалась слеза и замирала внезапно, будто замерзая на выступающей, костистой, обтянутой желтой кожей скуле. Он скрежетал зубами и шевелил бледными, распухшими губами, невыразительно шепча:
— Социализм, всеобщее равенство — ерунда! Миражи! Для начала долой свободу… это не для пролетариата… потом террор…. такой, чтобы Иван Грозный… содрогался в гробу… и так пол века, а может и целое столетие… Тогда родится единственная добродетель, единственная опора социализма — жертвенность. Ужасом высвободить тела, преобразовать души. Не сердись, не смотри строго, Елена! Таков наказ, ужасный… Это не я!..
Он снова впадал в небытие. Блуждающие в мозгу мысли улетали в темноту; он чувствовал, что скатывается в бездну… оказывается в круговороте обломков миров, растерзанных человеческих тел, увлекаемый могучим потоком… Он хрипел, издавая безумные слова без связи и смысла, ослабевал, погружаясь в молчание, неподвижный, почти мертвый. Тогда врачи склонялись над ним, щупали пульс, прислушивались, бьется ли еще сердце Ленина — сердце никому неизвестное, таинственное, как Россия, — увлекательная и безразличная, преступная и святая, мрачная и просветленная, ненавидящая и любящая, склоняющая голову, как крылатый Божий серафим, и поднимающая дерзкое обличье Люцифера; стонущая, как сирота на перепутье дорог, и пугающая диким свистом и окриком жестокого вожака Стеньки Разина; плачущая кровавыми слезами Христа и окунающая в братскую кровь, словно татарский захватчик. Так думал преданный диктатору, обожающий его доктор Крамер, подавленный и угнетенный тревогой за жизнь друга.
Но сердце его еще билось слабым, едва слышным пульсом. Только спустя 3 недели раскрылись черные раскосые глаза и с удивлением осмотрели полутемную комнату, маячившие во мраке заботливые, беспокойные лица Надежды Константиновны и врачей. Он начал говорить слабым голосом. Расспрашивал о происходящем и снова впадал в сон или обморок. Однако сознание стало возвращаться все чаще. Только иногда у него цепенели правая рука и нога, он не мог сделать никакого движения и произнести ни слова. Иногда он хотел что-то сказать или спросить, но язык отказывался его слушать, он бормотал, издавая отрывистое ворчание и брызжа слюной.
— Паралитический признак… — шептали врачи.
Однако Ленин справлялся с приступами. Он начинал говорить и снова свободно передвигался.
Надежда Константиновна заметила, что лицо больного все чаще искажается, он морщит лоб и щурит глаза. Она наклонилась к нему и спросила:
— Может, ты хочешь чего-нибудь? Скажи мне!
Он показал знаком, чтобы она наклонилась ниже, и прошептал:
— Мой мозг начал работать. Я должен подумать над разными делами… Мне надо побыть одному…
Крупская обрадовалась. Было очевидно, что к Ленину возвращалось здоровье, потому что нуждался в одиночестве, во время которого его разум работал так мощно. Она договорилась с врачами, и раненый остался один в полутемной комнате. Он лежал с открытыми глазами, глядя в потолок.
Ночью, когда медсестра и Надежда Константиновна засыпали, Ленин открывал глаза и ждал, стуча зубами и тяжело дыша. Пред ним плыла легкая дымка, сотканная из прозрачных нитей, словно вуаль Елены Ремизовой… Она приходила бледная, с искаженным лицом, с глазами, источающими ужас и отчаяние, становилась у изголовья и вынимала красный обрывок бумаги с горящим на нем словом: «Смерть»! Она стояла долго, потрясая головой, угрожая лежавшему, или проклинала, поднимая вверх руки. Потом она медленно уходила, а за ней появлялась обнаженная, укрытая волной черных волос фигура Доры. Она приближалась к постели, наклонялась над ним и роняла на грудь Ленина кровавые слезы… В воздухе дрожала и билась в углах надрывная, жалостливая нота:
— О-о-о-ой! О-о-о-ой!
— Что это, бурлаки тянут тяжелую баржу и стонут под гнетущим их к земле, режущим плечи мокрым канатом? — мечется досадная, неуловимая, стремящаяся обмануть мысль.
Из нависающего тумана ползет на коленях седая, грозная Мина Фрумкин, жалуется, плачет без слез и между стонами и всхлипываниями бросает короткое, тяжелое, как камень, проклятие на древнееврейском языке. За ней идет высокий, бледный, с пламенными глазами Селянинов, а сразу за ним царь без головы, царица, вырывающая из себя вонзенный в живот штык, царевич с залитым кровью лицом, целый хоровод мечущихся, ужасных призраков… Стоны, скрежет зубов, шипение прерываемого дыхания, дерганье, вздохи. Нет! это его зубы издают резкий скрежет, его горло завывает и стонет, его грудь дышит с шипением, это он, Владимир Ленин, хочет сорваться с постели и ослабленными, забинтованными руками борется с Надеждой Константиновной, санитаркой и дежурным врачом.
— Ох! — вздыхает он с облегчением и проваливается в глухой и слепой сон.
Утром он просыпается больной и снова думает.
Через щели занавесок просачивается бледный рассвет; призраки, напуганные долетающими сюда с площади и коридоров голосами, не приходят. Они попрятались где-то по углам и ждут, но не смеют выглянуть из своих укрытий… проклятые ночные духи, приставучие призраки!..
Пополудни он распорядился привести к себе агента «чека» Апанасевича и остался с ним один на один. В раскосые глаза диктатора смотрит незнакомый Ленину человек, какой-то удивительный, таинственный, как змей. Неизвестно, только ли он смотрит неподвижным взглядом, или отмеряет расстояние для прыжка. Ленин шепчет, едва шевеля губами:
— Призраки замученных приходят ко мне, угрожают, проклинают. Это не я убил! Это — Дзержинский! Ненавижу его! Торквемада, палач, кровавый безумец! Убей его!
Он хочет протянуть руку к стоящему передним человеку. И не может. Его холодные руки тяжелы, словно налиты оловом… Губы начинают трястись, язык замирает, из уст появляется пена и плывет по бороде, шее и груди…
— За… тов… бра… Еле… золот… — беспорядочно шелестят и разлетаются стоны, бормотание…
Врач выпроваживает агента. Апанасевич уходит, кивая головой и преданно шепча:
— Тяжело болен! Такой удар… вождь народа… единственный… незаменимый…
Вновь ползли монотонные, долгие дни горячки и коротких вспышек буйства, бесконечно тянулись тяжелые часы обморока, бессознательного шепота, невысказанных, беспомощных жалоб, глухих стонов, хриплых криков. Ленин метался и боролся с невидимыми фигурами, которые толпились возле его постели, заглядывали ему под веки, плакали над ним кровью, угрюмо стонали, шипели, как змеи…
Он не знал, что вспыхнула предсказываемая им в многочисленных выступлениях и статьях революция в Кельне и молниеносно пронеслась по всей Германии, заставляя Гогенцоллернов к отречению от престола, а немецкую армию — к отступлению за Рейн и перемирия; он не чувствовал, что уже распалась на части гордая империя Габсбургов, и что во всех странах среди хаоса случайностей поднимал голову провозглашаемый из Кремля коммунизм. Он уже смело звучал из уст Либкнехта и Розы Люксембург в Берлине; уже призывали к диктатуре пролетариата Лео Иогихес — Тышка в Мюнхене, Бела Кун — в Будапеште, Майша и Миллер — в Праге, но их голосов не слышал создатель и пророк воинствующего коммунизма. Он боролся со смертью. В редкие минуты сознания он боялся остаться один, а ночью, видя, что медсестру сморил сон, будил ее и умоляюще смотрел на нее, говоря только глазами, полными горячего, беспокойного блеска:
— Я боюсь… не спите, товарищ!
Внезапно приходя в сознание, но, не умея ничего сказать и пошевелить рукой, он дрожал и с безмерным страхом ожидал докучавших ему призраков. Они приходили к нему и становились по обеим сторонам кровати. Другие призраки выглядывали отовсюду, тряслись от злобного смеха, и украдкой исчезали бесследно в бездне бескрайней пустоты, начинающейся сразу же перед его зрачками и уходящей в космическую даль. Это были страшные призраки, самые страшные и жестокие. Красно-синий брат Александр с выпавшим распухшим и черным языком, с петлей, сжимающей его шею, маячил перед ним, как будто болтался на виселице и бросал непонятные, тяжелые и немилосердные слова. Он хрипел, с усилием шевеля опухшими губами и длинным жестким языком:
— Мы погибали на виселицах, в подземельях Шлюссельбурга, в шахтах Сибири… Пестель, Каховский, Рылеев, Бестужев, Желябов, Халтурин… Перовская… Кибальчич… я — брат твой… и сотни… тысячи мученников — мы умирали с радостной, гордой мыслью, что прокладываем нашему народу путь к счастью… Но вот пришел ты… и превратил нашу жертву в пыль, в ничто… Ты убил в нас радость и покой… Мы приготовили путь для тебя… предателя… палача… тирана… Будь ты проклят на веки вечные!.. Проклят!..
Грозным болезненным голосом ему вторила другая, стоявшая возле кровати, фигура… Ее седая голова тряслась, а впавшие глаза угрюмо блестели… ладонь ее со скрюченными как когти пальцами высоко поднималась.