Потом что-то случилось у нее с графом Тибо, непонятно зачем, непонятно как… Графу Шампанскому перевалило уже за пятый десяток, но мужественной красоты и обходительности он притом нимало не утратил; впрочем, Крошка и сама толком не могла понять, что тут было чему причиною. После свершившегося она более всего не расстроилась либо обрадовалась, но очень испугалась; должно быть, потому менее чем через месяц с позволения доброго графа она-таки вышла, или, как говорят кумушки, выскочила замуж за верного и неизменного Бертрана.
Конечно, она ему все рассказала; конечно же, он утешил невесту, обещая ей вечную заботу и любовь во все времена, что и подтвердил клятвою у алтаря. Алое с золотом необычайно шло к полудетской красоте Адель, к ее длинным темно-русым косам, в которых вспыхивали золотые искорки. А если она в продолжение свадебного пира в задумчивости опускала глаза, счастливый муж приподнимал за подбородок ее овальное личико и шутливо целовал — в носик. Нос у нее был маленький и вздернутый, придававший ее чертам особую трогательность; его потом унаследовал младший сын четы Талье, Этьен. Старший же от матери не унаследовал ничего.
Впрочем, ничего не было в его внешности и от отца, равно как — ха-ха- и от графа Тибо. Ален, признаться, был вообще не похож ни на одного человека, с которым когда-либо знались его отец или мать. Родился он немногим ранее, чем то бывает обычно, но опять-таки не настолько, чтобы это можно было счесть из ряда вон выходящим случаем. Самая главная тайна его рождения заключалась в том, что ни отец, ни мать не знали ничего наверняка. Был, наверное, только один человек на свете, свято уверенный в том, что Ален — сын Бертрана, и точка. И этот человек был сам мальчишка Ален.
Матушка, конечно же, своими подозрениями ни с кем не делилась, но точно ответить на вопрос, кто же все-таки отец ее странного сына, не могла и самой себе. Бертран отродясь не говорил жене дурного слова и всегда относился к Алену с отцовской лаской и заботой, однако же уверен в нем как в родной кровинке так и не был никогда. Поэтому, когда через три года родился еще один сын, Этьенет, Этьенчик, — счастье Бертрана не знало предела. Этьен был русый и широколицый, со светлыми, как у отца, бровями и по-матерински вздернутым носом. Красивым или хотя бы симпатичным его назвать было нельзя, зато он был настолько сын Бертрана, что тот, бывало, даже сам возился с ним, подобно няньке, и вырезал неискусными большими руками ему изумительно уродливые игрушки — коней и корабли, в которых сын, однако же, души не чаял.
А старший, матушкин любимец, был совсем другой. У него были черные, как вороньи перья, блестящие волосы, которые даже стричь жалко, и Ален так и бегал по улицам с длинными прядками, рассыпанными по плечам. Кожа у него была очень светлая, а брови — тоненькие и черные, и уже с самых первых дней он знал, что хорош собой. Еще бы не знать, если каждая соседка, любой отцовский гость непременно считает своим долгом вставить в разговор: «Ну надо же, какой у вас красивый сын! Удивительно! Просто как дворянин…»
И матушка опускала глаза, а отец восклицал что-нибудь вроде «Да полно тебе! Мальчик как мальчик, ничего особенного. Ступай-ка, Ален, поиграй на улице…»
А повадки у него оказались и впрямь дворянские. Со всеми, от последнего нищего до знатной покупательницы, юный Талье держался с той открытой и естественной вежественностью, которая присуща людям высокой крови. Ему всегда легко и приятно было общаться с людьми, и неудивительно, что людям с ним делалось тоже легко и приятно. Кроме того, у мальчика открылся очень красивый и звонкий голос, и едва научившись складывать стихи, поначалу совсем простенькие, Ален пробовал их петь. Отец купил ему недурную роту, а заезжий жонглер с ярко-рыжими волосами, по прозвищу Рыжий Кот, научил с нею обращаться, и забавно было видеть, как семилетний малыш часами просиживал в углу в обнимку с инструментом, стараясь растопыривать коротенькие детские пальцы на нужную ширину, двигая туда-обратно смычком… Может быть, потому пальцы у него с годами стали очень длинными и изящными — вот еще одно отличие от Бертрана с его лапищами! Отец не то что бы одобрял сыновнее увлечение, но и не говорил ничего против, хотя в сердце своем считал все это фиглярство занятием для бездельников, которые ни на что лучшее просто неспособны. А Крошке Адель, по-прежнему оставшейся Крошкой, даже и став матерью двоих детей, напротив, казалось, что стихи и музыка — это очень изящно и благородно. А благородно — значит, правильно. Уж в этом-то она никогда не сомневалась. Кроме того, ей в сыне вообще все нравилось; все, что он делал, ей заведомо казалось правильным, как, впрочем, и многим его друзьям. Он же сам из двоих родителей больше любил сурового отца, а вообще изо всех людей на свете — своего младшего брата Этьена.
Этьенет был тоже очень странным, но странность его выражалась в ином. У этого хрупкого, даже можно сказать — хилого ребенка, кажется, напрочь отсутствовало чувство страха. Он был молчуном, из тех, что всегда пристально вглядываются во что-то, другим невидимое; но если уж решал что-нибудь сказать — только горный обвал смог бы его остановить. В округе семилетний Этьен был прославлен тем, что спросил во всеуслышание в церкви на воскресной проповеди, пробившись к амвону поближе: зачем же Господь убил водой фараоновых воинов, если сам потом запретил убивать? Священник даже задохнулся; честно говоря, задохнулись все, кто стоял поблизости, в особенности бедная Этьенова матушка, пробиравшаяся с недобрыми предчувствиями за своим кошмарным отпрыском, чтобы его поймать — пресечь — подавить, пока не поздно: это был престольный праздник Сен-Жана, усекновение главы Иоанна Крестителя, и в собор пришел проповедовать сам знаменитый аббат Клервоский…Так вот, бедный священник задохнулся, но умница аббат только посмеялся благосклонно и объяснил «невинной младенческой душе» во всеуслышание все насчет того, кому разрешается отмщение за грехи человеческие, кому же — нет, и что значит «Аз воздам».
Дома матушка за подобные деяния хотела Этьена выдрать, но сама она никого драть в жизни не пробовала, и как это делается, не представляла, а потому воззвала к справедливости — в лице своего властного мужа. Однако Бертран на любимое чадо руку поднять отказался (такого не случалось меж отцом и сыновьями все те недолгие годы, что они прожили вместе), да, отказался — и только громко смеялся на охи и ахи Адель касательно того, «за кого же их теперь примут, разве что за еретиков каких, вроде этих из Монтвимера, или того, южанина, которого в тюрьму посадили».
— Да ладно тебе, — отмахнулся он, целуя жену в носик, — пустяки какие! И позора никакого нет — это ж ребенок, при чем тут позор? Поболтают и забудут. И вообще, не забывай — вы все за мной, как за каменной стеной. Пока я жив, ничего вам плохого не случится…
(Ах, если бы он знал, насколько это правда, он бы так не говорил. Но тогда все было еще очень и очень хорошо, и осень выдалась ясная и радостная, и Адель только покачала головой, сетуя на сына, и вздохнула, как она обычно делала: «Ох, Этьен, что ж ты у нас такой дурачок? Наив ты наш, ну хоть когда-нибудь ты изменишься?..»)
Дурачком она называла младшего сына весьма часто. Может быть, даже слишком часто. И Ален обыкновенно вступался за брата, говоря то, в чем был в самом деле свято уверен: «Нет, мама, он не дурачок. Как знать, может, он святой?.. Ну, или будет святым… потом.»
Случай с епископом был далеко не единственным. Этьенет, кстати, пристал с вопросом по одной-единственной причине: ему хотелось узнать ответ. Едва узнав, он тут же успокоился, серьезно кивнул и принялся думать о чем-то другом, что пришло ему в голову в следующий миг. Его святая простота, она же глупость, она же бесстрашие, вылезала наружу на каждом шагу: ему ничего не стоило погладить здоровенную сторожевую собаку, жутким лаем наводящую страх на всю улицу, или прочитать пьяному наемнику коротенькую проповедь о смертных грехах. Самое удивительное, что все это сходило ему с рук по большей части безнаказанно, а мелкие последствия — вроде синяков и царапин — им во внимание не принимались и поведения Этьеновского не меняли. Однажды, правда, матушка долго плакала — когда он отдал нищенке ее любимое кольцо с крупной жемчужиной; подобные штучки из сарацинской земли время от времени случались в лавке у ювелира, и Бертран после долгих раздумий раскошелился на подарок в честь рождения второго сына. Этьенет обещал больше так не делать; что ж, он держал свое слово и так больше не делал никогда, впрочем, было много способов проявить себя и иными путями…
Таков был Этьенчик, которого матушка иногда с горя звала Простачком; и сильнее всех на земле он любил своего старшего брата. Им даже всегда находилось о чем поговорить, правда, Этьен больше слушал; но чаще они вместе молчали, будто для взаимопонимания не нуждались в словах. Еще играли в игрушки — в страшенных отцовских зверюшек, которым Этьенчик придумывал имена, или просто так, без игрушек, в двух братьев-крестоносцев, дерущихся с полчищами сарацин, или в первых христиан, преследуемых жестокими язычниками, и это были игры Алена. Иногда Ален брал его с собой, в свою мальчишечью компанию, правда, с друзьями брата мальчик по большей части скучал, а свои друзья у него были обычно его младше, он частенько возился даже и с совсем маленькими детьми, вызывая печальное удивление своей мамы… В общем, все было очень хорошо. Только через много лет Ален понял, каково оно, безоблачное счастье: это когда все, кого ты любишь, живы.